Думаю, что если бы итальянкам разрешили въезд в Россию, многие из них, если не все, потом пожалели бы.
Оглядываясь на итальянский период моего плена, должен отметить, что он был совершенно не похож на предыдущий русский период. Было легче, но плен есть плен. Физических лишений и моральных переживаний было более чем достаточно. Почти ежедневно тяжелый физический труд, постоянное чувство голода, нередко угроза самой жизни. К этому необходимо добавить душевное состояние и прежде всего сознание, что ты во вражеском плену, сознание полного бесправия и даже обреченности.
Постоянно тревожила мысль о том, что ждет впереди. Вопрос очень больной, не праздный. Не прекращались думы о далеком доме, о матери, которой уже несколько лет ничего не известно обо мне, воспоминания о друзьях безоблачных школьных лет и о лучшем друге того счастливого времени — Борисе Забелло. Мне кажется, я его вспоминал так же часто, как маму. Я уже говорил, что уверенность в том, что все окончится хорошо и я вернусь домой, никогда не оставляла меня. Так оно и случилось. Но уверенность уверенностью, а от тревоги я никогда полностью освободиться не мог. То угнетенное состояние, которое я особенно остро испытывал в первые дни своего плена, прошло, но сменилось тревогой и ожиданием будущего. Эти чувства я испытывал острей, чем когда-либо, сидя на ящике в своем штабном вагоне. Может показаться странным, но у меня добавилась еще и тревога за тех, кто в последние минуты решил покинуть наш эшелон и остаться в Италии.
Как-то сложится их дальнейшая жизнь? Впрочем, я этого никогда не узнаю.
Прогрохотав по металлическому мосту, поезд, набирая скорость, помчался по Австрии к Винер-Нойштадту. Лагерь, или, как его еще именовали здесь, “сборный пункт”, представлял громадную территорию, обнесенную оградой из колючей проволоки с непременными вышками с часовыми по углам. За проволокой громоздились полуразрушенные бомбежкой здания авиагородка. Войдя поротно на территорию, мы были “приветливо” встречены лагерным начальством из представителей Советской Армии. Встреча изобиловала оскорблениями в наш адрес и изощренным матом, по которому мы уже “стали скучать”. Особенно умилила меня “изящная словесность” начальника лагеря, полковника, фамилии которого я не запомнил и которого потом ни разу не видел. Он весь кипел от злобы. Полковник хромал и ходил опираясь на палку. Говорили, что его ранили бандеровцы. Он считал всех пленных либо бандеровцами, либо власовцами, и будь его воля, он, кажется, уничтожил бы нас всех до единого. Безусловно, такое отношение к нам начальника лагеря не могло не повлиять на отношение к нам начальства поменьше и охраны.
Я представился, показал документ о назначении меня начальником эшелона, выданный полковником Беловым, и доложил сведения о прибывших со мной. В ответ услышал грубую брань (по какой причине — неизвестно) и требование отдать все списки прибывших и другие бумаги. Затем начался “шмон” привезенных нами вещей, и у многих отбирались вещи и главным образом продукты.
У меня забрали большую коробку печенья и что-то еще из продуктов, но оставили две банки каких-то консервов, которые я намеревался привезти домой в качестве гостинца. Потом нас остригли наголо и указали часть здания, где нам надлежало разместиться.
Я с пятью спутниками поселился в комнате, где не было никакой мебели. Не было окон, как и во всем здании. Спать приходилось прямо на полу, подстелив шинель или одеяло. У группы, приехавшей из Римини, были одеяла армейского образца, выданные англичанами.
У меня было два одеяла, которые я наивно надеялся привезти домой. (Мне не удалось сохранить ни одного.) Кроме того, у меня была отличная кавалерийская шинель, подаренная мне при расставании в Римини Дмитрием Донским, уверенным, что в Сибири она будет мне нужней, чем ему в теплых краях. Дмитрий рассказал, что эту шинель носил его дядя еще в Первую мировую войну. В этой шинели я вернулся в Челябинск и еще долго носил ее.
Однажды командир батальона сказал мне, что я назначен его заместителем по политработе и теперь в мои обязанности входят ежедневные политзанятия с батальоном — читка газет и политбеседы в каждой роте. Я был очень удивлен таким назначением, поскольку не был ни комсомольцем, ни членом партии, всегда был далек от политики, и более того, я не переносил политзанятия и при малейшей возможности старался улизнуть. А тут вдруг назначен заместителем комбата по политчасти…
Скрепя сердце я стал проводить политучебу. После политучебы батальон занимался строевой подготовкой или чем-то еще, но и при этом свободного времени у нас было слишком много. Его каждый использовал по своему усмотрению: кто играл в самодельные карты (карты у нас были строго запрещены), кто травил анекдоты и всякие небылицы, кто писал письма, кто проводил свой досуг на “махаловке”, а кто просто валялся, глядя в потолок.
В Винер-Нойштадте нам разрешили писать домой, и большинство поспешили воспользоваться этим. Я, не зная, что ждет меня впереди, писать домой не стал, опасаясь, что может быть длительный перерыв и я только еще больше растревожу маму.
“Махаловка” в нашем лагере соседствовала с огромным дворовым удобством типа сортир, благоухавшим “нежнейшими” специфическими запахами, что ничуть не беспокоило ее завсегдатаев. “Махаловка” целыми днями гудела, как пчелиный рой, затихая только на ночь, там шли крупные торговые сделки, и за одну пуговицу от штанов можно было приобрести не меньшую “ценность”. Случалось, что какую-нибудь дрянь “махали” на стоящую вещь и наоборот. “Махаловку” я избегал. Не нравилось мне это, да я и не обладал способностями коммерсанта. Но однажды меня все-таки затянул на нее мой новый знакомый и к тому же земляк Иван Гусев, по профессии часовщик. Потолкавшись на “махаловке” несколько минут, он баночку из-под вазелина “махнул не глядя” на ручные часы (конечно, испорченные). Пользуясь обычной швейной иглой и обломком лезвия ножа, он в течение получаса вдохнул жизнь в испорченный механизм, чему я был очень удивлен. Часы эти он презентовал мне, так как у него уже были довольно хорошие карманные. От него я узнал таинство ремонта часов.
Из нашего лагеря были хорошо видны горы и на склоне ближайшей горы — два белых домика. Говорили, что до этой горы тридцать километров. Может, так оно и было: расстояния в горах воспринимаются очень обманчиво.
Глядя на эти горы, я иногда фантазировал: “Вот если бы сбежать из лагеря и добраться до гор... Там свобода...” Уж очень надоели все лагеря, устал ждать у моря погоды. Но какая свобода и кому я был там нужен в чужой стране, почти не зная языка? Ведь мог легко остаться в Италии — прекрасной, но тоже чужой стране. Нет, только домой, на Родину. Скорей бы домой. Я очень тосковал по маме и готов был проделать эти тысячи километров, отделяющие меня от Челябинска, пешком. Но надо ждать.
Набраться терпения и ждать. Теперь уж не так много. Или...
Мне часто рисовалась в воображении встреча с мамой,, встреча с моим лучшим другом Борисом Забелло, встреча с другими друзьями-одноклассниками. Я был твердо уверен, что такой день настанет.
Когда стояла ясная погода и горы были видны хорошо, мы наблюдали, как, скрываясь за горой, пикировали наши штурмовики. Они бомбили и обстреливали из пулеметов эсэсовцев и власовцев, которые засели в горах, не хотели сдаваться, упорно сопротивлялись и делали диверсионные вылазки. Эту картину я наблюдал даже в сентябре, спустя почти полгода после окончания войны.
В один из дней в лагерь прибыли особисты, и работа закипела: вызывали на допрос то одного, то другого, некоторых даже повторно. Дошла очередь и до меня. Допрашивал меня молоденький лейтенант, напускавший на себя важность и пытавшийся казаться старше.
Когда я уже ответил на его последний вопрос и получил разрешение идти, он вдруг остановил меня в дверях и заинтересовался моими часами, а попросту потребовал, чтобы я их отдал ему. Меня это возмутило, и я ответил отказом в довольно резкой форме. На это лейтенант отреагировал матом и сказал, что если бы я был умней и не упрямился, то через пару месяцев был бы дома, а теперь мне придется поработать несколько лет на благо Родины. Я ничего не ответил и вышел из комнаты.
На следующий день кто-то из лагерного начальства дал мне, как грамотному (10 классов тогда котировались высоко), изрядную стопу бланков материалов допросов с указанием, что с ними надо делать. Когда я добрался до своего бланка, то прочел там: “Интернирован”. Так расправился со мной особист.
Вскоре начали составлять команды на отправку, но кого куда — никто не знал, за исключением тех случаев, когда команду принимали и сопровождали военные разных родов войск. Это значило, что они попадают в воинскую часть и на их бывшем пленении поставлен крест. Мне рассчитывать на это не приходилось, поскольку авиация в людях тогда уже не нуждалась.