— Матушка! — кричит Вика из прихожей. — Где мои шлепанцы? Ага, здесь… нашла.
Матушка. Я не заметил, когда она начала так называть мать. Или это у них новая мода?
Вика появляется в комнате с букетом цветов.
— В гости собрались? — спрашивает. — Хорошо. Сейчас мы тебя обрадуем. — Увидела на столе коробку с запонками. — Ах, мать! Не удержалась-таки. Это наш общий подарок. Мы вчера с ней полдня шатались по городским магазинам.
Она приносит вазу, наливает в нее воды и ставит цветы. Я молча наблюдаю за ней. Меня она будто не замечает. Вышла из кухни с печеньем в зубах, направляется в свою комнату.
— Какие новости? — спрашиваю.
— Да, так, — отвечает, — без новостей.
— Что рассказывает Смоленцев?
— Разное.
— А все-таки.
Она холодно смотрит на меня:
— Я не понимаю. Это что — допрос?
— Он, кажется, имеет успех?
— В чем дело, отец? Если ты будешь разговаривать со мной таким тоном, я не стану отвечать.
— Ты ведь знаешь его с того дня, когда он помог мне перевезти мебель?
— Да.
— То есть чуть больше двух месяцев.
— Да.
— Немного же вашей сестре надо.
— Алексей! — Это жена. Сейчас возьмутся за меня вдвоем.
— Ну а что, в самом деле! — кричу. — Увидала смазливую рожу и…
— Ладно, — Вика присаживается к столу. — Что тебя интересует?
— Все интересует. Ты же мне ничего не рассказываешь о себе, о вас… Его выгнали из строительного института?
— Нет, он сам ушел.
— А может, все-таки его ушли?
— Да нет же! Он решил стать актером.
— Разве так становятся актерами?
— А ты знаешь, как ими становятся?
— Учился бы, занимался делом. Была ведь у них там самодеятельность. Вот на досуге…
— У него призвание.
— Это он так решил?
— Конечно. Кто же за него решать будет.
Я начинаю нервничать и говорю уже черт знает что: мол, и я, скажем, хотел бы играть на скрипке, да… Она меня перебивает:
— Отец! Я снова ничего не понимаю. Что, собственно, раздражает тебя в Смоленцеве?
— Легкость его меня раздражает. Этакая столичная штучка: все видел, все знаю, все умею. Подходит на днях к начальнику связи. Хочу, говорит, сдать на первый класс. Тот ему: потерпи малость. А чего терпеть, говорит. Устройте экзамен — и весь сказ.
— Он, что, плохой радист?
— Не в этом дело. Как-то уж очень легко и весело все у него получается. Учился, бросил, снова поступил. Пришел в армию, подружку завел. Служи — не хочу. Вернется, героев будет играть, первых любовников.
Вика медленными движениями разглаживает перед собой скатерть.
— Не так все просто, отец, — тихо произносит она, — не так просто… Играть любовников! Что ты об этом знаешь? Театр — это мир особый, другой мир, там свои трудности, свои радости. Олег любит сцену, верит в свое призвание… Хочет верить. Но как можно быть уверенным вполне? Да и судьба его складывалась нелегко. Только прикоснулся к сцене — и в армию. А время и без того упущено. Будь у тебя сын, пожелал бы ты ему такой судьбы? — Она пристально смотрит на меня. — Молчишь? Вот видишь.
Я снова поговорил с дочерью не так, как хотел, и, наверное, расстроил ее. Но, кажется, у Виктории есть характер. Или ощущение правоты делает ее такой невозмутимой. Поднялась из-за стола и ровным, спокойным голосом говорит:
— Приятного вам вечера. Я немного отдохну, а после позанимаюсь. Через неделю сессия.
ОЛЕГ СМОЛЕНЦЕВИз темноты налетает ветер и бьет по лицу теплом прогретых за день ковыльных степей. Зашумели в городке деревья, замигали в листве фонари…
Сирена!
Еще одна.
Тревога!
Над гарнизоном повисает стонущий вой сирен.
Тревога мгновенно отбрасывает будничную жизнь в прошлое, делает ее невообразимо далекой. Я замечал за собой, что после сирены, ракеты или неожиданной команды: «На вылет!» — начинаю думать об этой вдруг исчезнувшей жизни, а не о том, что мне предстоит делать через несколько минут.
Пару часов назад я слышал, как наш штурман разговаривал у подъезда с соседкой.
— Что, Иван Платонович, отвезли жену в роддом?
— Отвез.
— Скоро уже?
— Скоро… — Плотников поднял авоську. В ней лежали баночки с соками. — Вот приготовил…
В доме напротив Левчук сбивал на балконе ящики для цветов. Рядом стояла жена, полная хохлушка в цветастом халате.
Я заглянул в бильярдную. Там улыбающийся Зарецкий натирал мелом кий.
А командир? А второй пилот? Где они сейчас? Что они?
Аэродром ворочается в темноте, словно просыпающийся зверь: утробное урчание автомашин, говор людей на стоянках. Зажглись огни ночного старта. Дымно-голубая полоса прожектора прорезала темноту, попрыгала на бетонке и принялась шарить в ночном небе.
Весь экипаж в сборе.
Оружейники при свете переносной лампы осматривают тележку с ракетами.
Я помогаю механикам подвешивать бомбы. Молчаливая, без суеты и спешки работа. Зарецкий проверяет подвеску, осматривает контровку взрывателей. Остановился, забормотал, заголосил, тычет в кого-то переноской.
— Защелки кассет, — кричит, — закрывать надо, полоротые!
Над летным полем проносится грохот. Скоро он переходит в шелест и замирает. Короткий миг тишины. В разных концах аэродрома запускают двигатели. В темноте над землей плывет густой металлический звон турбин. Они ревут все истошней — огромный хор обезумевших от боли ископаемых гигантов.
Мы занимаем места в кабинах.
— Эй! — кричит мне механик. — Берегись!
Он хлопает люком. Голоса и шум турбин пропадают.
Я усаживаюсь, расправляю ремни, пристегиваюсь к креслу. Так, хорошо. Натягиваю шлемофон и прилаживаю кислородную маску. Кран подачи кислорода открыт. Холодный, чуть пахнущий резиной воздух бежит по лицу.
Стоянка опустела. Бомбардировщик на земле один, и в этой его одинокости есть какая-то почти человеческая отрешенность от земных дел.
Щелчок в телефонах и командирский голос:
— Доложить!
Начинается обязательный ритуал докладов:
— Штурман готов.
— Оператор готов.
— Радист готов.
— Стрелок готов.
Привычная наша молитва: люк закрыт, чека катапульты вывернута, кислород открыт. Это похоже на те минуты, когда музыканты рассаживаются в оркестровой яме и начинают настраивать свои инструменты.
— Запускаю.
Пригибая траву, по земле проносится мощный вздох, летит пыль, машина приседает.
Выруливаем. Аэродром остается за нами, на другом конце летного поля. В кромешной тьме можно различить только мигание огней да хвосты пламени из турбин. Теперь они кажутся голубыми.