Вдруг алым вспыхивают черные крылья и белая грудка ласточки, широкой полосой льется багряный мерцающий свет над нетронутой землей, белые капли росы загораются в траве, словно красные звездочки. Солнце! В венце лучей поднимается оно над землей.
Озаренная алым светом, бежит через двор Лизиня. Подхватывает Аннеле под мышки и чуть ли не на себе тащит к дому.
— Сестричка! Сестричка! Где же ты? Отец ждет тебя. Все утро зовет: где моя младшая? Где моя младшая?
Слезы душат ее.
Дрожь охватывает Аннеле, когда она поднимается по ступенькам крыльца. Все глаза устремлены на нее. «Почему не идешь?» — вопрошают с упреком. В комнате полно народу. Собрались все родные братья отца: Лаукмалис, Мелнземис, Авотс. Комната залита нежно-алым светом. Все лица залиты нежно-алым светом.
— Подойди к отцу! — шепчет Лизиня.
Аннеле падает на колени возле кровати. Сквозь туман видит она сидящего на кровати отца, белая рубашка на груди расстегнута, темные волосы обрамляют иссиня-бледное лицо.
До неузнаваемости изменилось оно. Нет в нем больше ничего земного.
И тут она чувствует, как головы ее касается отцовская рука, и веки ее опускаются. В глубокой, залитой светом тишине раздается чей-то голос. Отец? И в голосе его тоже нет больше ничего земного. Слова падают с тихим звоном, как серебристые капли воды. «Да благословит тебя господь и сохранит тебя. Да призрит на тебя господь светлым лицом своим и помилует тебя. Да обратит господь лицо свое на тебя и даст тебе мир».
И воцаряется тишина, безграничная, беспредельная тишина.
Окно багрово пылает в лучах утреннего солнца. Тело отца, облитое светом, вытянулось на ложе, и дядя Ансис положил одну руку отцу на глаза, другую поднес к своим губам, обводит всех взглядом, словно знак подает: тихо! Тихо! Смолкните, сдержите слезы, затаите дыхание!
И произносит торжественно, необычно:
— Спи спокойно, спи вечным сном, дорогой брат!
Все падают на колени возле кровати, а братья отца начинают дрожащими голосами: «Как близок мой конец!»
Солнце поднимается все выше. Скотину погнали на пастбище. Люди вышли в поле. Как же можно ездить, ходить, говорить, делать что-то, когда отца больше нет? Что ж, не видали люди ничего, не знают? А может, все это неправда? Может, это тоже сон, как и прошлой ночью, когда все было таким близким, но оказалось всего лишь сном? Заснуть бы сейчас и спать, долго-долго, а когда проснешься, чтобы снова все стало так, как раньше. Она опускает голову на колени. Пусть сон придет и унесет ее. Но рядом говорят.
Отцовы братья сидят на досках, сложенных посреди двора. Говорят об отце. Вот Лаукмалис говорит: «Нелегкая жизнь у него была. Никто из нас столько не сделал, сколько он. Надежа он был во всех делах. Преданный и телом, и душой. Не знаю, сумел бы кто из нас быть таким. А как о детях пекся. Серебра и золота нет у меня, но свое благословение я даю вам. Вот его слова. А когда старшие причастились, о младшей все беспокоился, все не мог дождаться. Ведь как гнал смерть от себя, из последних сил, лишь бы успеть передать своему дитя единственное, что у него было, — благословение.
— Детям нелегко придется, — вставил Мелнземис, который и всегда-то говорил мало.
— Да, старшие куда ни шло, а меньшая? Хорошо, не знает еще, что все это значит.
Аннеле незаметно отошла. Как мало знают отцовы братья, как мало знают люди о других людях.
И вот они уехали. Сестра с братом собирались в Елгаву — хлопот было много. Денег у матери не было. Лизиня успокаивала, обещала обо всем позаботиться.
— Где ты возьмешь, бедняжка? — беспокоилась мать.
— Соберу все, что есть, все гроши, а не хватит, в долг возьму, а после помаленьку отдавать стану. Но батюшку проводим, как полагается.
Мать целыми днями хлопотала по дому — с болезнью отца все было заброшено. Но вдруг ноги у нее подкосятся, присядет — на стул ли, прямо ли на землю — и плачет, плачет.
Аннеле плакать не могла. Бродила вокруг с отчаянием в глазах, места не находила. Забредала далеко-далеко по непаханной земле, возвращалась назад, словно не нашла того, что искала, словно глаза ничего не видели. И в избе, и во дворе, тропки и тропинки, ветер и облака, небо и земля — все умерло со смертью отца.
Знойный полдень. Косят рожь. Ни травинка не шелохнется. Только над нивами стоит зыбкое дрожащее марево.
Аннеле сидит в тени навеса, поджав колени, опершись спиной о стену. Тело саднит, словно ее побили, одни и те же мысли, точно камень, давят на веки, заслоняют мир, непроглядная темень вокруг, ничего не различить.
Внезапно она встает и идет в ригу. Ей надо видеть отца. Пустынно во дворе, пустынно на новине. Вокруг царит полдневный покой.
Двери гумна еле слышно скрипнули. Все здесь еще новое, белое, нетронутое. В основание риги вмурован тот огромный валун с новины, что разбил на осколки еще отец.
Усопший лежит в среднем овине — здесь прохладнее.
Она входит на цыпочках, но слышит свои шаги, слышит биение своего сердца. Ей кажется, что от двери до двери ей предстоит пройти долгий-долгий путь, и на каждом шагу надо отбиваться от толпы невидимых сторожей, которые запрудили помещение.
Стены и колосники сверкают белизной, источают смолистый аромат. Но еще белее тот, кто лежит на дощатом настиле посреди овина. Казалось, дорогое застывшее лицо притягивало весь свет, попадавший в это тесное помещение.
Девочка смотрит и не может отвести глаз. Не верит, не верит она, что никогда лицо это не озарится светлой улыбкой. Погасла улыбка, но отсвет ее остался — так небо алеет долго-долго, хоть солнце закатилось за горизонт.
И вот нет его, нет его, нет!
Холодом сдавило сердце, обожгло виски, словно прикоснулась она к ледяной стене тьмы.
Но сердце не хочет смириться, отталкивает беду, твердит свое: «Есть, есть, есть!» Сердце повторяет: «Да будет свет!»
«Да будет свет! И стал свет!»
Словно звуки набатного колокола прозвучали в юной душе великие слова бытия.
Где-то он есть. Есть свет. Вечно.
И отец тоже был свет.
Он никогда не погаснет. Не исчезнет. Никогда, никогда!
«Милый батюшка, милый батюшка», — девочка протягивает руки к усопшему. И вдруг необоримое светлое чувство, сметая все на своем пути, нахлынуло на нее, оттеснило темный поток горя. Вознесло ее душу, словно порыв весеннего ветра.
На другой день Микелис привез белый, грубо отесанный гроб. Приготовил его для себя какой-то старик, которого знал Лаукмалис. Он сам и поехал к нему, сговорился, посулив после жатвы изготовить взамен другой. Сейчас, когда зерно осыпалось на корню, недосуг было тесать гроб для покойного, который покинул землю в столь неурочный час.
Лизиня привезла из Елгавы плотную лиловую бумагу, похожую на бархат, и на ощупь бархатистую. Нарезала ее на длинные полосы и обвила ими белые доски. Потом они с Аннеле сходили в лес, набрали полные охапки брусничных веточек, увешанных тяжелыми красноватыми ягодами, сплели из них много-много одинаковых веночков и прибили к стенкам гроба. Длинными гирляндами украсили похоронные дроги. Других украшений не было.
Воскресным утром, только занялась заря, выехали на кладбище — путь предстоял неблизкий. Провожавших было немного — пятеро отцовских братьев, братья и сестры матери. Дальнюю родню не позвали — достаток был скудный.
Гроб везли на парной упряжке. В изножье гроба пристроились брат Янис и младший брат матери, который правил лошадьми. Худые да стройные, оба они умещались на узкой доске. Брат прижимал к себе угол гроба, придерживая его. За гробом, фыркая и мотая головой, шел потрудившийся на летней страде отцовский Серко, запряженный в узкую рабочую колымагу, на которую были положены сиденья и мешки с сеном. На заднем устроились мать с Лизиней, впереди, лицом к ним, Аннеле. Из-под глубоко надвинутого черного платка по лицу матери катились крупные слезы, которые в последние дни стали настолько привычными, что она даже не вытирала их. Натруженные руки бессильно лежали на коленях, теребили скомканный платок. Лизиня держала вожжи, но глаза ее были прикованы к украшенному зеленью гробу, который раскачивался впереди на разбитой дороге.
Дакшские собаки встретили и проводили траурную вереницу яростным лаем. Из домов вышли люди, стояли неподвижно посреди двора. Горестно смотрели вслед проезжающим. Но вот Дакши остались позади. Люди, дома, сад, огороженный плетнем. «Сколько жердей в нем было?» — и такая мысль мелькнула у Аннеле. Как стояли женщины посреди двора, какими платками были повязаны, как руки сложены — каждая мелочь западала в душу ясно, отчетливо, навязчиво. За каждую мелочь жадно цеплялась и строила из них запруду на пути огромного потока горя, который грозил задушить, смять, уничтожить ее.
Нещадно жжет полуденное солнце. Мимо трусит стадо, ищет приюта в прохладе хлева. За белыми полями ржи, за желтеющими полями пшеницы тонут дома. Знойная тишина разлилась в воздухе. Только чуть слышно звенят колосья.