Иногда Сатир начинал какое-нибудь движение и застывал, не доведя его до конца и уставившись в одну точку. То ли прислушиваясь к чему-то неслышимому для остальных, то ли просто впадая в ступор. Такое происходило с ним особенно часто, когда он зажигал спичку, чтобы прикурить. Он глядел на огонь, как загипнотизированный, пока пламя не гасло само собой. Пальцы его были сплошь покрыты ожогами.
Однажды ночью Сатир увидел, как из телевизора прямо к нему в комнату выпал ребёнок. Маленький, лет пяти-шести, не более. Чуть помладше Тимофея. Выпал прямо из мертвенно-голубого сияния экрана, может, из сводки новостей — из репортажа о встрече на высшем уровне или из комментария к мирному договору, может, из нового клипа на MTV, рекламного ролика или мультфильма, футбольной трансляции или показа мод, в общем, неизвестно откуда. Вначале Сатир оторопел, нервно сглотнул, опустился на колени и на четвереньках подполз к ребёнку. Мальчик лежал на спине, серые глазки его были открыты. Он смотрел куда-то вверх, сквозь потолок, в небо. На нём были черные шортики с кармашками спереди, рубашка в красную клеточку и лёгкие кожаные сандалии с дырочками в виде крохотных цветочков. Сатир легонько потряс его за плечо. Головка мальчика бессильно запрокинулась. Ребёнок был мёртв. Сатир, холодными, как лёд, руками притянул его поближе, отодвинул светлые волосёнки и увидел на виске крохотное пятнышко запёкшейся крови, словно кто-то ударил мальчика острой спицей. Затворник всмотрелся в детское лицо и вдруг, прижав к себе, зажмурился сильно-сильно, чтобы из глаз не просочилась ни капли едкой, как кислота, влаги. Было в лице убитого что-то знакомое и родное, отчего сердце рвалось из груди, натягивая аорты и колотясь в клетке ребер, не в силах вырваться наружу. Сатиру казалось, что мальчик этот похож на него самого в детстве, на Белку, на Эльфа, на Гризли, на Истомина, на Яру. Не разжимая глаз, он тихонько заскулил. Словно старая сука, у которой равнодушные хозяева решили утопить последних в жизни щенков: пришли в сарай, где она лежала с детьми на сене, принесли мешок из грубой холстины и покидали их внутрь, слепых и беззащитных, жалобно попискивающих, водящих невидящими мордочками в поисках надежного материнского тепла и не находящих ничего, кроме холодных умелых рук, несущих их к смерти. А собака смотрит, как уносят её детей и не может сделать ничего, кроме как скулить да плакать, потому что это воля того, кто сильнее неё.
Так и Сатиру казалось, что перед ним лежит его родной ребёнок, который умер от чего-то, что он не в силах ни понять, ни объяснить. Он чувствовал, что причина смерти и ужаса где-то рядом, то ли в одном из телевизоров, то ли во всех сразу, а может, просто в воздухе разлито нечто такое, что медленно, но верно убивает всё живое.
Он осторожно поднял мальчишку, перенёс его в ванну, накрыл одеялом, положил под голову свою куртку, сам лёг рядом и замер, обнимая маленькое хрупкое тельце. Дышал жарким дыханием на висок с кровяным пятнышком, словно надеялся, что это может спасти мальчика. Держал за руку, сжимая, будто хотел отогреть. Задыхаясь от горя и ужаса, говорил что-то на ухо. Ему казалось, что на мир надвигается что-то ужасное — конец света, Апокалипсис, судный день, атомная война, вырождение, что-то такое, после чего не останется ничего живого на Земле и в её окрестностях. Волна боли, горячая, густая, как растопленный гудрон, захлестнула его и он с хрипом пропал в ней.
У него началась лихорадка.
В бреду ему снился один и тот же сон: словно он оказался в каком-то азиатском концлагере. Он невидим и неосязаем, но всё видит и чувствует. Чувствует, как смердят кучи чего-то гниющего и тошнотворного. Видит, как мириады отъевшихся отяжелевших мух кружат вокруг куч, отчего рябит и дрожит воздух. Чувствует тёплую липкую грязь под ногами, смешавшуюся со стоками и гнилью. В грязи, переливаясь, ползают какие-то длинные тонкие твари, отчего кажется, что грязь живая и, как огромное отвратительное лицо, наделено мимикой. Вверху клочьями пепла кружат падальщики. Небо покрыто мёртвыми узлами мокрых туч, низких, тяжелых, словно желающих прижаться к земле и задушить всякого живого.
Совсем рядом с невидимым Сатиром медленно движется очередь. Она, петляя, идёт от самого горизонта, истончается там в еле видимую паутинку и, наконец, исчезает. Маленькие, узкоглазые, одинаковые люди идут себе вперёд мелкими шажками, покачивая крохотными узелками, в которых лежит их концлагерное добро. Лица измождённо-пусты, безо всякого выражения, словно неудачные маски. Они идут, не делая лишних движений, лишь изредка кто-нибудь запахнет на тощей груди остатки одежды.
В начале очереди стоит жирный человек с деревянным молотком в больших руках. Каждого подходящего к нему он бьёт по затылку и тот без стона замертво падает в грязь. Карминные брызги летят на молоток, руки и лицо палача. Потом подходит следующий, снова раздаётся глухой удар и грязь принимает новую жертву.
Сатир стоит рядом и смотрит на происходящее, не в силах ни отвернуться, ни спрятаться, ни даже закрыть глаза. Ему хочется кричать, но он не может, он может только смотреть.
— Это сейчас кончится, сейчас кончится… — повторяет он себе.
Но очередь всё идет и идёт и конца её не видно.
— Ещё чуть-чуть и всё прекратится, обязательно прекратится…
Но молоток всё падает и падает. Его хозяин ничуть не устал.
— Сейчас, сейчас уже наступит конец, — думает Сатир, кусая губы до невидимой, но солёной, крови и сжимая до неслышимого хруста неосязаемые кулаки.
Всплески грязи, глотающей тела, не становятся реже.
И тогда он вдруг понимает, что так будет продолжаться вечно, что это никогда не кончится, что молоток никогда не раскрошится и рука никогда не утратит твёрдости. А людской поток всё будет продолжать и продолжать покорно идти, безгласный и бессловесный, чтобы падать разбитыми головами в шевелящуюся, словно гримасничающую, грязь.
Этот сон не оставлял Сатира всё время болезни.
Сатир целыми днями лежал, укрывшись до макушки пледом и вылезал из-под него очень неохотно. От резких звуков он вздрагивал, сильнее натягивал плед и, там в горячей темноте до боли сжимал глаза.
Как-то к нему зашёл в очередной раз Эльф с листами бумаги в руках. Неторопливо и грустно устроился на стуле, подобрав под себя ноги. Искоса глянул на вылезшего на свет Сатира.
— Что это у тебя? — кивнул Сатир на бумагу.
Эльф немного отстранил от себя руку с листами, словно стараясь посмотреть на них со стороны.
— Рассказ. Про мышей.
— Про мышей? — Сатир удивился. — Дурь какая… Ты думаешь это кому-нибудь интересно? Если бы ты про людей что написал…
— Все мы живые — и люди и мыши, а значит и проблемы схожие.
— А чего Белке не прочитаешь? Ей должно понравиться. Что белки, что мыши, всё одно — грызуны.
— Она спит. Читать, что ли?
— От тебя, похоже, не отделаешься… Читай.
«Вокруг очень красиво. Когда я впервые открыл глаза, красота сразу поглотила меня, закружила и покорила. Я целыми днями смотрю вокруг себя и не могу нарадоваться. Иногда мне кажется, чтобы если бы от меня остались одни глаза, я бы чувствовал себя не хуже, чем сейчас.
Очень много белого цвета. Стены мира белые, глянцевые, расчерченные на правильные квадраты. Небо тоже белое, чистое. На нём горят длинные яркие солнца. Здесь всегда тепло и сухо. Я часто поднимаю свой розовый нос кверху и, щурясь, смотрю на светила. От этого потом бегают перед глазами слепые пятна, но мне всё равно снова и снова хочется смотреть на небо.
Рядом копошатся такие же, как я — белые и молодые. Меня не покидает радость от того, что мы такого же цвета, как стены и небо. В этом есть что-то запредельное, что-то роднящее нас со всем миром, всей вселенной. Мы уже не сосём мать, мы достаточно взрослые, чтобы справляться со всеми делами самостоятельно.
Еду нам теперь приносят боги, повелители этого мира. Огромные, когда они наклоняются над нашим домом с прозрачными стенам, они закрывают собой небеса и на всё падает тень. Боги добры, они любят нас, иначе с чего бы им давать нам пищу и тепло? Когда они приходят с пищей для нас, мы разом поднимаем головы кверху, глядим на них нетерпеливыми глазами, шевелим тонкими голыми хвостами и они дают нам наш хлеб и воду.
Я наблюдаю за ними с того момента, как впервые увидел их. Пока другие судорожно прорываются к еде, я, не дыша, смотрю на богов. И чем дольше я их вижу, тем яснее понимаю: мы похожи на них! У нас по четыре лапы и у них тоже, у нас по два глаза, и у них, но самое главное: они тоже белые! Белые, как весь остальной мир! Мы в родстве с богами, иначе я и не могу понимать то, что вижу. Господи, до чего ж я был счастлив, осознав это. Мне хотелось всем рассказать о своём открытии, но меня никто не слушал, все были заняты едой. Я не обиделся. В конце концов, моё понимание и их невежество ничего не меняет в этом прекрасном и счастливом мире. В любом случае, мы будем счастливы, иначе для чего создана вселенная? Я пищал от радости, катался по земле, играл со своим и чужими хвостами. Я знал, что так будет всегда. Я только не понимал, почему боги так добры к нам, таким ничтожным в сравнении с ними. Когда я думаю об этом всё моё существо наполняется таким восторгом, что невозможно выразить никакими средствами.