понравились, — писал художник жене, но тут же рассказывал, почему сам воспротивился их покупке: —…Я говорил, что мне бы хотелось иметь в галерее что-нибудь значительное, а не такие пустяки, быть может, и очень „милые“ и „интересные“, но нисколько меня не характеризующие».
И все-таки «милые пустяки» оказались для Кустодиева значительным событием, сразу упрочившим за ним славу превосходного декоратора.
Гремиславский считал, что подобных эскизов к театральным костюмам, совершенно исключительных по силе характеристики изображаемых лиц, до Кустодиева в Художественном театре не было:
«Каждый эскиз представлял собой глубокий, содержательный, совершенно законченный портрет, а не только внешний материал для портного. Это была одна из первых постановок, где искусство грима целиком подчинилось художнику, и основной задачей гримера явилось точное воспроизведение типа, нарисованного художником».
Характерно, что и сам Кустодиев, рассказывая Нóтгафту о премьере спектакля, писал: «Жалею, очень жалею, что не было Вас на моем празднике».
В письмах Бориса Михайловича этого времени чувствуется трогательное желание воздать должное всем участникам этого спектакля, столь для него дорогого. Лужские — «милы и любезны до чрезвычайности. Приятно работать и с художниками театра…». И в результате, «надо правду сказать, на сцене удалось все сделать еще сильнее, острее, чем в эскизах. А главное, люди в чудесных гримах дали еще много для усиления впечатления».
В эту пору Кустодиевым были созданы портреты актеров И. М. Москвина и Н. Г. Александрова. Задумывался и портрет Станиславского, но Константин Сергеевич отговорился занятостью и усталостью.
Уже вернувшись в Петербург, Кустодиев писал Лужскому: «А я все еще живу впечатлениями милой Москвы, впечатлениями от Вашего милого, уютного дома и Вашего театра, который надолго создает бодрость и веру и в свою работу и вообще в лучшее будущее… После Москвы я приехал сюда бодрый и с огромной жаждой работать…»
Бывают странные сближения, как заметил однажды Пушкин.
В мрачном финале щедринской пьесы все персонажи предстают в своем истинном виде — разыгрываются страсти, обнажаются своекорыстные мотивы поступков…
Нечто подобное, только в грандиозном масштабе, произошло и в реальной действительности, когда разразилась мировая война. Все личины миролюбия и гуманности были отброшены. Германия презрела нейтралитет Бельгии. Подводные лодки торпедировали мирные суда. Под бомбами и снарядами оказались драгоценнейшие памятники культуры.
А. М. Горький писал близкому другу, что известие о разрушении знаменитого Реймского собора «совершенно раздавило» его:
«Как будто некая гнусная рожа смеется надо мной:
— Что, веришь в „планетарную“ культуру?
Литература, искусство, все великое, что украшало и облагораживало жизнь, вдруг — вычеркнуто из нее, оказалось ненужным, уничтожается.
…Ужасная тоска на душе. Работая — думаешь: к чему? Ведь эта война на целое столетие облечет мир броней железной злобы, ненависти всех ко всем…»
«…Эта война будет, видимо, самая напряженная и самая жестокая из войн», — писал Кустодиев Рязановскому уже 28 июля 1914 года.
«Я с трудом занимаюсь теперь своим любимым делом — все время в голове мысли обо всем этом, и прямо чувствуешь себя каким-то полупомешанным с навязчивой идеей — все возвращаешься к одному и тому же», — жаловался он жене.
Хотя война происходила за сотни верст, она быстро пропитывала собою всю жизнь и быт.
«Здесь кругом стоит вой и рев бабий — берут запасных, — говорится в письмах из „Терема“. — …Взяли моего брата на войну — в автомобильную роту, так что война близко придвинулась и к нам».
Не сразу добрались домой из заграничных летних поездок Нотгафты, Добужинские, а также Лужские и некоторые другие актеры Художественного театра. И, как оказалось, навсегда остался на чужбине Стеллецкий.
В гостеприимном доме Лужских теперь пеклись о пятерых раненых солдатах. И в той же Москве «патриотически» настроенная толпа разгромила магазин и склад издательства Кнебель, причем погибли многие ценнейшие собранные здесь материалы для книг по русскому искусству.
Из тех же «высоких» побуждений Петербург был переименован в Петроград. И когда Борис Михайлович во время затянувшейся работы в Художественном театре писал жене: «…может быть, на день на два приеду в Петроград — посмотрю, что это за город», в этих словах отнюдь не только подтрунивание насчет своего долгого отсутствия из дому («позорное переименование Петербурга в Петроград» отметил в своем дневнике и Сомов).
«Что-то неважное в Пруссии происходит, — догадывался Кустодиев по газетным недомолвкам и, сам освобожденный от призыва, признавался Юлии Евстафьевне: — …но где-то там, внутри, все-таки стыдно, что вот все, все идут, а тебе приходится оставаться, а потом наслаждаться мирным трудом, когда он куплен будет ценою жизни тех, ушедших».
Привычный мир трагически изменялся.
В конце октября умер от ран двадцатисемилетний брат Перетты Александровны Лужской. Кустодиев был на похоронах и с волнением описывал их жене. Особенно запомнился ему бородатый солдат с добрым, хорошим лицом, вышедший к воротам одного из домов и плакавший, глядя на траурную процессию, словно в предвидении еще многих-многих таких же смертей.
Товарищ по власовскому кружку, художник Протасов сообщал Кустодиеву, что из троих астраханских знакомых, ушедших на войну, один плохо владеет простреленной рукой, другой потерял ногу и попал в плен, третий умер в госпитале. Ранен был и муж сестры Кустодиева, Вольницкий, воевавший на Кавказе, на турецком фронте.
Через год, когда уже ясно определился катастрофический для России ход событий, Борис Михайлович писал жене: «…а что делается на войне и особенно в заседаниях министров, которые ничего не хотят давать, что требует страна! И что из этого будет — даже жутко подумать… Эдакие мерзавцы!»
Не приносила больше удовлетворения и столь празднично начавшаяся работа с Художественным театром.
Еще в разгар постановки «Смерть Пазухина» Кустодиев получил от дирекции театра новый заказ — на декорации к пьесе И. Сургучева «Осенние скрипки». Написанная в явном расчете именно на стиль и труппу Художественного театра, пьеса эта не сулила ему никаких открытий, а одни сплошные перепевы «драмы настроений».
«„Осенние скрипки“ вполне приемлемы, потому что безвредны, — писал один из режиссеров спектакля, Немирович-Данченко, Леониду Андрееву. — Водица с лимоном и сахаром». Не менее выразительно отзовется он о ней в другом письме: «О драме Сургучева позвольте мне умолчать».
Неудивительно, что и художника эта драма не воодушевила: «…не работаю этой постановки, как „Пазухина“, не участвует в ней сердце, — признавался он Нóтгафту. —