— А вы поумнели, ван Страттен. Пора бы уж.
Теперь он заглядывал мне в лицо.
— Слишком многих видели в вашей компании, ван Страттен. И для всех это плохо кончилось. Например, для Бракко. Бракко ведь умер у ваших ног. Потом были Оскар и Софи. Их убили, как раз когда вы посетили Мехико. И эта ваша бедная девочка, Мили. Так что с вами опасно попадаться на глаза.
Я почувствовал, как захлопнулся капкан. Все эти месяцы мне казалось, что я двигаюсь, куда сам пожелаю; я вел игру, которую — иногда с остервенением, иногда с удовольствием— временами выигрывал. А все это время я был мошкой в паутине Аркадина.
И теперь я связан по рукам и ногам, втянут в сеть случайных свидетельств. Он пытается загнать меня в угол. И мне нечего сказать в оправдание. Нечего. Потому что мой рассказ прозвучал бы так нелепо, что никто на свете не поверил бы мне. Особенно что касается Аркадина.
Я вжался в угол автомобиля, инстинктивно боясь даже прикоснуться к Людоеду. Я нашарил ручку и открыл дверцу. Меня охватил ночной холод.
— Да… Вы, видно, так все с самого начала и задумали.
Он спокойно затворил дверцу и высунулся из окошка.
— Это преувеличение. Мне понадобилось выяснить некоторые подробности, и вы мне крайне пригодились. Отдаю вам должное. Но знаете, в чем ваша беда, ван Страттен? Я, например, всегда знаю, чего хочу. А вы без конца меняете мнения о людях и взгляды на жизнь. И это плохо.
Он аккуратно вытер усы, на которых осели капли влаги.
— Видите ли, есть две категории людей: те, кто дает, и те, кто требует; те, кто не собирается давать, и те, кто не осмеливается требовать. Вы осмелились, но сами не знали, что вам, собственно, нужно.
Двери отеля раскрылись, к автомобилю приближалась процессия во главе с метрдотелем. Официант нес блюдо, накрытое серебряной крышкой. За ним следовали мальчики с хлебом, вином, блюдом с фруктами. Коротким жестом Аркадин пресек поток слов, готовых сорваться с почтительных уст метрдотеля.
— А теперь, — продолжил он, — вы от меня больше ничего не получите, ван Страттен. Даже если упадете на колени. Больше ничего. Ни денег. И, конечно же, ни моей дочери.
На губах его заиграла жестокая ухмылка.
— И даже вашей жизни.
И приказал кому-то из прислуги, ожидавшей распоряжения:
— Отдайте этому господину его гусиную печенку.
Я едва успел отступить — машина рванула с места, тихо исчезнув в ночи.
Когда я вернулся в отель, нагруженный едой, стояла тишина. Слышались только негромкие звуки, доносившиеся из кухни, но коридоры были пусты.
Слава богу, Зук дождался меня! Он по-прежнему сидел в кресле, завернутый в одеяло, так, как я его оставил. И ветхая шапчонка была все так же надвинута на глаза.
— Я задержался, но принес эту штуковину, — выдавил я из себя, стараясь казаться веселым; отчасти это удалось, потому что я действительно обрадовался, увидев, что старик все еще здесь. — Ешь скорее, пока не остыло. И потом мы тронемся.
Я поставил блюдо на стол. Подошел к креслу. Зук не произносил ни слова. Я дотронулся до его руки.
И тут все поплыло у меня перед глазами.
Между лопатками у него торчал нож.
***
Я закрыл за собой дверь. Сверхъестественным усилием заставил себя не бежать по этому длинному коридору. Швейцар по обыкновению приветствовал меня. Я спустился по лестнице. Ночь, темная и холодная, была теперь моим спасением. Я свернул в первый же переулок и пошел быстрым шагом. Я не знал, где искать убежища. Я прошел немного, потом бросился бежать, все быстрее и быстрее, несмотря на усталость, несмотря на то, что ужас перехватывал дыхание. Мне хотелось, чтобы между мной и стариком, который лежал, скрючившись, на полу в моей спальне с ножом в спине, поскорее пролегло пространство. И как можно большее расстояние между мной и той рукой, которая всадила в его тело этот нож…
Я очутился у реки и бежал, петляя вдоль окутанной туманом набережной. Мне казалось, что в туманной тишине я слышу музыкальный звук, в котором, как в шипении змеи, таилась угроза — рожок автомобиля Аркадина…
Снедаемый страхом, задыхающийся, я, спотыкаясь, свернул в переулок, ведущий к площади, расцвеченной мерцающими огнями.
Да, это был тот самый рожок, властный и вкрадчивый одновременно, необычная мелодия которого запомнилась мне еще в тот первый вечер в клубе «Спортинг» в Каннах.
Во мне проснулся звериный инстинкт, который помогает оленю найти укрытие при звуке охотничьего рога.
Не помню, как я успел спрятаться от машины, на полной скорости мчавшейся прямо на меня с пустынной площади, и, пропустив ее, броситься в какой-то проулок. Темная громада церкви высилась как черный остров между домов с ярко горевшими окнами. Двери этих домов были на замке, а двери Господа открыты всегда.
Я взлетел по ступенькам и, задев слепого нищего, отворил обитую кожей дверь и вошел внутрь, мокрый и промерзший до мозга костей. Тускло горели свечи, раскачивались золоченые кадила, ярко светился алтарь, теплая волна праздничного настроения хлынула на меня сверху, где летали пухлощекие ангелы, где дудели в свои трубы архангелы, где на верхушках колонн громоздились тяжелые гроздья винограда. Золото, наивное и трогательное, роскошь барочного орнамента, музыка, запах воска и фимиама — все это дурманило меня до головокружения. Я почувствовал тошноту и решил выйти на воздух. Меня качнуло. Чтобы не упасть, я оперся рукой на соседа. Он оказался крепким и хорошо держался на ногах. Он даже подхватил меня под руки.
Это был Аркадин.
— Счастливого Рождества, — сказал он.
И поспешно добавил:
— Мир на земле и в человецех благоволение.
Меня потрясло это святотатство. Но вид у него при этом был вполне искренним.
— Не желаете помолиться? Разве вы не за тем пришли?
— Я пришел, потому что это святыня и потому что мне больше некуда идти. На улице меня может сбить машина. В моей комнате в гостинице труп — может, вы и забыли об этом, да я-то амнезией не страдаю.
Мы стояли лицом к лицу, как перед смертельным поединком.
— Это очень удобный недуг; и вам может сгодиться в беседах с полицейскими.
Но не полиция страшила меня. Тогда, во всяком случае.
В церкви пел детский хор. Несказанный покой нисходил вместе с этим пением, и, как ни гадко было у меня на душе, он коснулся и меня. И вдруг, как несколько часов назад в автомобиле, ко мне вернулась надежда. То не был слепой, бессознательный животный рефлекс. Это был луч божественного провидения.
Вокруг запели псалом. Пастор в сверкающем облачении прошествовал к алтарю. Прихожане опустились на колени, в сиянии свечей им улыбалось святое семейство — лысый бородатый Иосиф, Мария в голубом платье, святое дитя с огромными прозрачными глазами. Вифлеемская троица. Рядом со мной в нише висела икона в тяжелом золотом окладе — Отец, Сын, Святой дух. Опять троица. И мы тоже были троицей, неразрывно связанной друг с другом любовью и ненавистью. Райна, ее отец и я. Моя жизнь, моя смерть и я.
Я проверил, со мной ли бумажник. Он оказался на месте. В нем лежал билет на самолет, улетавший нынче ночью. Я заказал его на всякий случай, потому что не рассчитывал управиться с Зуком к этому часу. Но агент авиакомпании уговорил меня: «Это последний самолет, сэр, перед Рождеством. Потом будет перерыв дня на два, а то и на три».
Аркадин все еще стоял возле меня, внимательно наблюдая за литургией. Я наклонился к нему.
— Райна обещала вспомнить обо мне как раз в полночь. — прошептал я.
Может быть, именно эти слова принесли мне спасение.
— Райна, — повторил Аркадин. — Райна потеряна для вас. Или вы для нее — не имеет значения.
Он перекрестился вслед за всеми, то ли машинально, то ли припечатывая знамением свой приговор.
— Кроме того, — продолжил он с внушительностью, которая не могла не произвести впечатление, — Райна вообще ни при чем.
Божественное дитя явилось на свет и взяло на себя грехи мира. Может, и Аркадин рассчитывал на отпущение грехов благодаря Райне, благодаря тому, что он жил ради нее? Это единственное, что бросало луч света на таинственную фигуру этого трагического героя, сотканного из противоречий.
— И Райна ничего не должна знать.
Вот чего он боялся больше всего на свете — что Райна обо всем проведает. Не о преступлениях его, не они его заботили. Он страшился предстать перед Райной мелким жуликом и потому так боялся свидетелей существования Васава Атабадзе, жадного воришки, беззастенчивого сутенера. Бракко разгреб всю эту грязь, и Аркадин не мог допустить, чтобы хоть капля ее замарала Райну. Мысль о том, что она узнает, как ее отец, великий, безупречный, всемогущий Аркадин, украл двести тысяч франков у своей хозяйки и покровительницы, была для него невыносима. Она противоречила всем его устремлениям и более всего желанию власти, неотступно тяготевшему над ним. Вот почему он ужаснулся, увидев меня с Райной: перед ним мелькнул призрак собственной молодости. Память о которой он хотел бесследно стереть. И потому искал тех, кто остался в живых, кого можно было опасаться, чтобы ликвидировать свидетелей, одного за другим, сколько бы их ни оказалось. А потом избавиться и от орудия мести, то есть от меня. А Райна все повторяла: «Папа любит все таинственное. Он настоящий русский». Райна и впредь будет думать: «Отец — великий человек. Ему идет властвовать. А борода делает его похожим на Саваофа, Юпитера, Синюю Бороду». Он будет услаждать ее баснословно дорогими платьями, путешествиями, и она забудет меня. Быстро забудет. «Папа так добр ко мне», — будет говорить она.