В китайской традиции реальность — это не субстанция, не идея, не статичный космос, но «бездна превращений», чистая текучесть Хаоса без начала и конца, без идеи и формы и в конце концов — сам момент сообщительности, «хаотически-смутного» смешения всего и вся. В китайской картине мира всякая вещь ценна лишь ее соотнесенностью с чем-то другим. Притом в этом моменте сообщительности уже нет ни этой вещи, ни «другого»: в нем, как говорили китайские учителя, мое «я» и мир, субъект и объект взаимно «опустошают» себя или «забывают друг о друге». Психологически пребывание в этом состоянии соответствует погружению в стихию летучих грез, полной безмятежности и свободы духа (отсюда, несомненно, восприимчивость китайцев к действию такого галлюциногена как опиум).
Мир бодрствующего сердца по-китайски есть пространство сообщительности разных «жизненных миров», преемственность в переменах и, стало быть, сокровенная преемственность. Постижение реальности соответствует здесь открытию присутствия «вечно Другого», которое по определению предшествует всем нашим мыслям и чувствам. Отсюда совершенно искреннее преклонение китайцев перед «древностью», т. е. тем, что предшествовало нашей жизни. Человек для китайцев никогда не есть индивид (т. е. «неделимый»), некая внутренне однородная и уникальная личность. Он всегда дан как иерархическая структура «предшествующего» и «последующего», отца и сына, учителя и ученика, знающего и незнающего и т. д.
Понятно теперь, почему китайцы столь высоко ценили искусство военной стратегии: можно ли найти лучший повод для воспитания в себе чувства сообщительности, глубинного единения с враждебной средой, в конечном счете с тем, что несет смерть. О да! Умеющий жить всепокоряющей «силой жизни» должен полюбить и свою смерть. Как говорили старые китайские мастера кулачного боя, «наноси удар так, словно целуешь любимую женщину»… Но сердце бодрствует не просто для того, чтобы быть вместе, но чтобы знать, чувствовать, переживать границу всякого состояния, всякого видения. Обман неизбежен, ибо пустота никогда не станет чем-то предметным, правда никогда не будет высказана. Мудрый живет обманом, потому что ни к чему не привязан. Но, напомним, когда нет ничего, кроме обмана, обман становится истиной. Мудрость китайских стратагем и есть не что иное, как способность жить абсолютной подлинностью обмана…
Пустота, как предельная реальность мироздания, предваряет, предвосхищает все сущее, не будучи сама сущностью. Китайцы уподобляли ее чистому зеркалу, которое не существует вне вещей, но и не тождественно им. Пустота — это символическая реальность, которая неявно содержит в себе всю полноту жизненных свойств мироздания, представляет собой как бы семя, завязь всякого бытия. Мудрый потому и может управлять миром, что он постигает семена вещей, прозревает события еще до того, как они обретут зримый облик. Он живет внутренним и, ничего не ведая о мире, действует безошибочно, ибо, «забыв о мире», он сердцем постигает сокровенный импульс жизни. Но что может знать об этом толпа, которая судит по внешним явлениям?
Ясно, что китайцы должны иметь чисто прагматический интерес к предметному и, в частности, научно-техническому знанию о мире, которое порождает технику орудий (в чем так преуспел Запад). Они сильны интуитивным знанием того, что сами называли «техникой сердца», т. е. искусством человеческой сообщительности, когда люди способны понимать друг друга и сотрудничать, даже не обозначая своих идей (крайним примером такого «понимания без понимания» для китайцев служили отношения матери и младенца, каковые и представали для них образцом идеальных отношений вообще). И нетрудно заметить, что китайские стратагемы — это всегда еще искусство интимного понимания противника.
Европейцы, знакомясь с китайскими стратагемами, часто бывают смущены моральной стороной вопроса. Позволительно ли строить свой жизненный успех на обмане других? Иногда говорят, что моральная природа стратагем определяется намерениями человека, их применяющего: если стратагема служит доброму делу, то ее использование оправдано[227]. Надо признать, однако, что этическая ценность тезиса «цель оправдывает средства» даже в наше время остается весьма сомнительной. Кроме того, игра сама выносит свой моральный приговор: в ней хорош тот, кто добился успеха, и — «победителей не судят». Но главное, попытка оправдать стратагемы, исходя из личности того, кто ее использует, противоречит главнейшим посылкам китайской мысли, требующим как раз устранения субъективного фактора в действиях и суждениях. В действительности принцип стратагемности мышления в глазах китайцев изначально морален именно потому, что требует осознания во всей полноте объективного положения вещей, достижения сверхличной перспективы созерцания. В контексте стратагемного мышления победа в поединке хороша уже потому, что достается достойнейшему — тому, кто видит больше и дальше своего соперника, кто претворил в себе «полноту сердечного понимания». В свете науки стратагем победитель так же морален, как врач, заставляющий больного страдать ради его исцеления.
Так стратагемы оказываются самым точным судьей духовного, а значит, и нравственного совершенства личности. Их применение требует способности, как говорили в Китае, «идти срединным путем», реализовать в себе высшую гармонию и покой духа. Но полнота постижения, позволяющая «владеть ситуацией», остается принципиально сокрытой и неуловимой для постороннего взора. Истинный царь невидим миру.
Вот несколько важных особенностей практической этики и общественного уклада Китая, которые непосредственно вытекают из сказанного выше о китайской науке стратагем.
1. Китайцы почти инстинктивно стремятся разделить свою жизнь и свое знание, в том числе и представление о самих себе, на два аспекта: «внутренний» и «внешний». В области этики последний соответствует знаменитым на весь мир китайским понятиям «церемонии» и «лица». Значение этих понятий определяется тем, что для китайцев личность есть то, чем она является для других. Лицо есть знак социальных претензий человека и, главное, признания этих претензий другими. Лицо (в отличие, скажем, от чести европейского аристократа) есть качество приобретенное, и его можно потерять помимо своей воли — достаточно окружающим вести себя так, словно они не признают статус данного лица. Отсюда такие традиционные черты китайских нравов, как презумпция виновности (человек, обвиненный публично, даже не имел права не признавать своей вины) и постоянный страх потерять лицо, выражавшийся, помимо прочего, в требовании иметь «смиренный вид», «все хорошее относить на счет других, все дурное относить на свой счет». Знаменитые «китайские церемонии» с их наигранной скромностью и уступчивостью были, конечно, средством взаимного поддержания лица в китайском обществе. Другим любопытным проявлением той же «церемонности» оказывается присущий китайцам страх обнаружить свое незнание того или иного предмета, доходящий, к примеру, до того, что китаец никогда не признается в том, что не знает маршрута, о котором его спрашивает случайный прохожий.
2. Забота о сохранении лица сопрягается в китайце с исключительным вниманием к собственному телу — вместилищу мистической глубины Сердца (собственно, понятие индивидуального «я» в Китае и обозначалось словом «тело»). Поэтому в китайцах церемонность сочетается с необычайной непринужденностью в быту. Удовольствия и отдохновение тела в глазах китайцев только и придают жизни смысл; мудрый «вскармливает свою жизненность».
3. Тот же параллелизм «внутреннего» и «внешнего» распространяется и на общественную жизнь китайцев. Официальная идеология соответствует «лицу» всего китайского общества, но она, в сущности, служит лишь прикрытию его действительных, вполне материальных, удовольствий. Официальные институты обязательно имеют свои теневые параллели, воспроизводящие обычно родственные, реже религиозные (как в народных сектах), школьные или дружеские связи. Наличие параллельных структур — официальной и теневой — в китайском обществе делает весьма запутанным вопрос о границах компетенции того или иного лица и об источнике власти в целом. Не будет преувеличением сказать, что китайцы постоянно живут в этой атмосфере неопределенности и, более того, охотно укрепляют ее, ибо такое положение дел соответствует глубинным посылкам их миросозерцания. Одной из излюбленных фраз китайцев (а также и их учеников — японцев) является суждение о том, что такой-то вопрос «очень сложен», и его «нужно исследовать» и что, наконец, сами китайцы — «очень сложные люди».
4. Власть в Китае проистекает из способности «сделать паузу», принять ситуацию во всей ее неопределенности и посредством внешней уступчивости, своего отсутствия в деле выказать свою предельную жесткость и непреклонность. Поэтому власти в Китае обязательно сопутствует тайна. Политика видимая — это всегда дымовая завеса; она формируется тем самым «церемониалом», который призван прикрывать «внутренние» интересы. Искусным политиком слывет тот, кто умеет сполна выстроить оба ряда своей деятельности — внешний и внутренний. Мудрого политика китайцы любили уподоблять зеркалу, которое выявляет все вещи, никак себя не выказывая. Соответственно, главным свойством правителя в Китае считалась так называемая «добродетель», которая на самом деле обозначала не соблюдение условностей обыденной морали, а жизненную мощь, полноту жизненных свойств той или иной ситуации. Человек «добродетели», по представлениям китайцев, без усилия побуждает других повиноваться ему, и именно потому, что сам не живет «для себя», но целиком погружен в поток вселенской сообщительности Сердца.