— Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я кивнул.
— А конвой уже вызвали?
— Вызвали, — сказал дежурный.
— Наверх пришлите старшего.
И Романов исчез на лестнице.
Пришли два конвоира — один постарше, рябой, в папахе кавказского образца, другой молодой, лет двадцати, розовощекий, в красноармейском шлеме.
— Вот этот, — сказал дежурный, показывая на меня. Оба — молодой и рябой — оглядели меня очень внимательно с ног до головы.
— А где начальник? — спросил рябой.
— Вверху. И пакет там.
Рябой пошел наверх и скоро вернулся с Романовым.
Они говорили негромко, и рябой показывал на меня.
— Хорошо, — сказал наконец Романов, — мы дадим записку.
Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с „Партизана“, стоял комфортабельный „ворон“ — тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Некоторое время „ворон“ шел по трассе, по центральному шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время храпел на подъемах; отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка. Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, машина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а в глубине, метрах в трехстах, — косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой.
Дверь маленькой будочки-домика на дороге отворилась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером. Машина остановилась, не глуша мотора.
Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна.
— Вишь, как кружило. Истинно „Серпантинная“.
Это название было мне знакомо, говорило мне больше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была „Серпантинная“ — знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их трупы будут нетленны всегда — мертвецы вечной мерзлоты.
Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я сидел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя очередь. Думать о смерти было так же трудно, как и о чем-нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал.
Наступали уже сумерки зимние. Дверь „ворона“ открылась, старший конвоир бросил мне валенки.
— Обувайся! Снимай бурки.
Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы.
— В бурках не доедешь, — сказал рябой.
— Доеду.
Рябой швырнул валенки в угол машины.
— Поехали!
Машина развернулась, и „ворон“ помчался прочь от „Серпантинной“.
Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на трассе.
Машина сбавила ход — кругом горели огни большого поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещенного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин: за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягодный. В первый день путешествия мы проехали всего семнадцать километров. Куда мы поедем дальше?
Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и парашей. В двери был прорезан „глазок“.
Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и перемотать бинты на ногах — ноги в цинготных язвах гноились.
В доме райотдела НКВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряженно. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались ключи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, небритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо — все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хаттынахом, где товарищ Смертин творил высокую политику. Телефон звонил редко-редко.
— Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ начальник.
— Хорошо, я им передам.
О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба.
— Ешь!
Это мой обед. Казенный. И приносил ложку. Второе блюдо было смешано с первым, вылито в суп.
Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке.
На третий день дверь открылась, и рябой боец, одетый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог карцера.
— Ну, отдохнул? Поехали.
Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в утепленном тюремном автобусе, но „ворона“ нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца.
— Садись.
Я послушно перевалился через борт.
Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на трассе.
Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку?
Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить.
На другой участок передают? На какой?
Машина тряслась много часов и вдруг остановилась.
— Здесь мы пообедаем. Слезай.
Я слез.
Мы вошли в дорожную трассовую столовую.
Трасса — артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники — без охраны, продукты с обязательным конвоем: беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой хоть и ненадежная, но все же защита — может предупредить воровство.
В столовых встречаются геологи, разведчики поисковых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, северные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обмениваются новостями и спешат, спешат… Машину с невыключенным мотором оставляют работать, а сами ложатся спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и снова ехать. Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов — сверху, обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы — часто в военной форме. Здесь едет в ЗИСах начальство — хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой — это наилучшая сцена.
Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, — я слишком ослабел, и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге на пятидесятиградусном морозе некуда бежать.
— Садись вон, ешь.
Конвоир купил мне тарелку горячего супа, дал хлеба.
— Сейчас поедем дальше, — сказал молодой. — Старшой придет — и поедем.
Но рябой пришел не один. С ним был немолодой боец (солдатами их еще в те времена не звали) с винтовкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого.
— Ну, что же, можно, — сказал он.
— Пошли, — сказал мне рябой.
Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапочке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке.
— Садись сюда, — сказал мне рябой.
Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повернул головы.
Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой мой конвоир остался с нами.
— Они отдых себе делают, понял? — зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. — Не имеют права.
— Да, душа из них вон, — сказал я. — Пусть делают, как хотят. Тебе что — кисло от этого?
Человек поднял голову.
— Я тебе говорю, не имеют права…
— А куда нас везут? — спросил я.
— Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел.
— На расстрел?
— Да. Я приговоренный. Из Западного управления. Из Сусумана.
Это мне совсем не понравилось. Но я ведь не знал порядков, процедурных порядков высшей меры. Я смущенно замолчал.
Подошел рябой боец вместе с новым нашим спутником.
Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше, они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой.
Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих — этап, партия, собирался уже значительный.
Трое новых были неизвестного возраста, как все колымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах отморожений.
— Вас куда везут?
— В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные.
Мы лежали в кузове трехтонки скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, трасса была отличной дорогой, нас почти не подбрасывало, и мы начали замерзать.
Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. Надо было засветло добраться до „Спорного“.
Приговоренный к расстрелу умолял „перегреться“ хоть на пять минут.
Машина влетела в „Спорный“, когда уже горел свет. Пришел рябой.
— Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а утром поедем дальше.