Часто, неприметно следя за Мухаммед-Султаном, Тимур вспоминал Джахангира:
— Похож!
Особенно отчётливым было сходство, когда Мухаммед-Султан, обидевшись, подавлял в себе гнев, когда, вскинув голову, нетерпеливо выезжал в битву и когда, наклонив голову, играл на бубне, вслушиваясь в рокот кожи, разогретой над костром.
А Улугбека дед любил за то, что мальчик был ещё так мал; за то, что так гордо нёс своё маленькое тельце мимо самых больших людей. Тимура умиляло, что мальчик всё примечал, всё помнил, всё понимал, но скрывал это, пока вдруг где-нибудь не проговаривался, обнажая на мгновенье свои сокровенные думы, радовавшие Тимура и удивлявшие своей ясностью:
— Зорок! Смышлён!
И вслед за приливом радости повелителя всякий раз охватывала тревога:
— Мал! Ещё лет десять надо ждать. Не меньше!
Из остальных внуков столь же любил Халиль-Султана: любил за отвагу, за любовь к походам, за уменье разобраться в битве и вести за собой воинов на любую смерть. Ведь всего год назад в Индии, когда враг поставил перед войсками Тимура строй огромных слонов, привычные ко всяким осадам воины оробели: кидаться на приступ на каменные стены крепостей было привычно, кидаться на живых, неведомых, огромных животных — страшно. Страх остановил Тимурово войско, и тогда, глядя лишь вперёд, выхватив из чьих-то рук копьё, пятнадцатилетний Халиль-Султан кинулся на слона и пронзил копьём его хобот, а за царевичем вслед уже мчались его опомнившиеся всадники, и слоновый заслон был смят.
Но Халиль-Султан и сердил Тимура: независимых Тимур не терпел; от него все должны были зависеть, всё и во всём мгновенно повиноваться ему одному.
Он облокотился о подушку, взяв холодного, со льда, кумыса, и сказал:
— На бубне бы тебе поиграть, Мухаммед! Нельзя, — услышат. Тут не похороны и не пир, не праздник. Вели-ка позвать чтеца. Послушаем книгу.
Когда Мухаммед-Султан встал, Тимур вспомнил:
— Стой! Пускай приведут историка, который о наших походах пишет. Что у него написано?
— Гияс-аддина? — спросил Улугбек.
— Откуда знаешь?
— Бабушка ему велела учить меня.
— А… — проворчал Тимур, оскорбившись, что Сарай-Мульк-ханым не потрудилась сперва спросить мужа, каким учителям обучать этого внука.
От калитки вдоль всего двора тянулся длинный мощёный ход, накрытый виноградными лозами, поднятыми на коренастых столбах.
Гроздья поспевшего винограда синими или янтарными рядами свисали над всей дорожкой. На иные из гроздей хозяин надел яркие шёлковые мешочки оберегая урожай от ос и от птиц.
Мастер вёл Халиль-Султана, хвалясь обильным урожаем и рассказывая, как удалось ему увеличить урожай, подкармливая корни и укорачивая длину лоз.
Но царевич не слушал мастера, хотя и поддакивал его словам кивками головы. Останавливаясь у того или другого корня, он тревожно оглядывал весь зелёный двор, водоём под сенью раскидистых деревьев, деревянную тахту, застланную полосатым ковром, заслонённую кустами роз.
Розы зацвели своим вторым за лето цветеньем, ещё не обильным, но всегда радостным в августе, когда даже в дворцовых садах роз мало.
Но Шад-Мульк нигде не было видно.
Халиль-Султан стеснялся спросить о ней у её отца.
Царевич останавливался, когда мастер, теша гордость удачливого садовода, объяснял, какими хитростями можно заставить розу цвести с мая до октября.
Халиль-Султан наклонялся к цветам, когда мастер предлагал убедиться, сколь различен запах между различными породами роз. Но глаза царевича не отрывались от квадратного двора, где не было его любимой, которую он привык всегда заставать здесь.
После разговора с дедушкой, когда её с отцом проводили из дворца с честью, неся перед гостями факелы, а вслед за ними подарки и гостинцы, после того тяжкого вечера прошла целая ночь, прежде чем он смог явиться к ней.
А её не видно. И Халиль-Султана одолевали сомнения и тревога: «Может, она так оскорблена, что больше никогда не пожелает говорить со мной!»
Но мастер ничем не выказывал ни обиды за вчерашнюю встречу, ни своего удивления богатствами Синего Дворца, ни восторга, что сам Повелитель Вселенной говорил с ним.
Это удивляло и чем-то досадовало Халиль-Султана.
«Этому нищему старику всё нипочём: будто сходил на базар за дыней. Царевич входит к нему во двор, а он встречает царевича, словно к нему зашёл сосед-завсегдатай; царевич сватает его дочь, а он прикидывает в уме, толков ли молодец, будет ли тороват в ремесле тиснильщика; сам Великий Повелитель допускает его к себе в дом, а он входит туда, будто в лавку горшечника; повелитель говорит с ним, а он отвечает, будто беседует с соседом по лавчонке в базарном ряду!»
И у Халиль-Султана при этом странном старике зарождались робость и стеснительность, которых не испытывал он, снисходительно говоря с начальниками десятков тысяч грозных, могучих войск или поторапливая, а то и похлёстывая плёткой нерасторопных воевод перед приступом на непокорные города.
Там, чего бы он ни натворил, он мог заслониться дедушкой; здесь же всё, что хотелось ему сделать иди сказать, было противно дедушкиной воле, и Халиль был беззащитен и беспомощен перед этим мастером, который в своём простом и прямом деле всегда мог заслониться сотнями тысяч своих сограждан, таких же ремесленников, мелких торговцев, рабочего люда, всегда готовых поддержать товарища.
Потому и не было робости в сердце мастера; потому и не было твёрдости в сердце царевича.
Халиль-Султан видел чёрный кожаный бурдюк с кумысом, полный и влажный, подвешенный в тени над прохладной струёй ручья.
На краю водоёма стоял неуклюжий глиняный кувшин с надколотым носиком, лежал алый шёлковый лоскуток — её! — а её не было.
— Розы подрезывать надо. Отцвела — и долой! Весь побег долой, — она даёт на смену свежий побег. А в свежем побеге — сила; он зацветёт! Однако сперва понять надо: где подрезывать? Коротко срежешь, — она не в цветы, а в рост силу отдаст; высоко срежешь, — она хоть и завяжет цветы, а соку до них не дотянет, завязь зачахнет либо расцветёт мелким цветком, а в нём — ни красы, ни благоухания.
— Да, надо знать, как срезать!.. — соглашался царевич.
— В этом всё дело! — хвастался мастер, которому за всю жизнь в голову не пришло погордиться или похвалиться своём замечательным мастерством тиснильщика и которому казалась обидно малой и недостаточной любая похвала его успехам в саду. — В этом всё дело! — гордо повторял он, довольный, что этому любезному юноше так нравятся взращённые здесь цветы.
В жёлтой клетке из сухой тыквы громко и неожиданно выкрикнул перепел прямо над головой Халиль-Султана.
Царевич поднял голову и увидел её!
Она собиралась слезть с дерева и узкой пяткой нащупывала верхнюю ступеньку лестницы, прислонённой к стволу.
Как рванулось тело Халиля помочь ей! Но он сдержался, ожидая, пока она сама спустится на землю.
— Груши собирает, — объяснил мастер. — Если их трясти, спелые разбиваются в лепёшку. Надо снимать с веток руками, не давать им доспеть: пускай доспевают в корзине.
— Да, надо снимать руками … — соглашался царевич.
— Про то я и говорю, — одобрил мастер юношу.
Её шаровары не закрывали светлых щиколоток; её ступни, спускавшиеся по ступенькам, казались выточенными индийским резцом из слоновой кости.
Став на землю, она поклонилась ему:
— Здравствуйте.
И постояла склонённая, пока он не ответил на её поклон.
Оставила корзину с грушами подле лестницы и неторопливо ушла к прудику помыть руки.
Сомнения и тревоги в сердце Халиль-Султана не убавились при встрече с ней.
Мастер провёл его к тахте и усадил на тощем одеяльце из дешёвого, грубого шелка.
Вскоре она принесла медный поднос и нож с простой деревянной рукояткой. И опять ушла.
На подносе медник отчеканил купол и минареты Мекки. Грубым почерком, заменив звёздами забары над буквами, он начеканил какие-то стихи, которых царевич не мог понять, ибо арабского языка не знал.
— Это из Корана? — спросил Халиль-Султан, чтобы сказать что-нибудь.
— Нет! — ответил мастер. — Это стихи Маджнуна. Был такой арабский поэт. Сошёл с ума от безответной любви. Может, слышали?
— Да.
— Вот, это один его стих.
— Странный поднос, на нём изображено святилище, а стихи — любовные.
— Этот поднос у меня от деда. Дед захотел стать мусульманином и начал с того, что пошёл в Мекку. Там добрые люди подарили ему этот поднос в знак поощрения раскаявшемуся язычнику. А что удивляет вас? Это святилище священно. И любовь тоже священна.
Халиль впервые взглянул на мастера радостным, благодарным, удивлённым взглядом: