словно все тело вот-вот сломается.
У вас дивные руки, произносила она чуть хрипло и игриво. Однажды, чтобы сократить долгое ожидание, она смотрела фильм, в котором пострадавшему пианисту пришили ладони убийцы, и так он, в лунатизме, стал непорочным злодеем, потом она не могла уснуть, словно разболелась. Когда позже поцеловала руку любовнику, он ее отдернул, укорив, что он ей ни поп, ни отец, и она почувствовала еще большую вину.
А вот теперь она никак не могла вспомнить, как он ее называл. «Девочкой» или крещеным именем, нет, точно не так, ни одно, ни другое никак не сочеталось с тембром его голоса, с неявным акцентом. Наверное, это было что-то уменьшительное, но не такое, что мяукают обычные любовники, но что-то тайное и сладкое, как золотая монетка под языком. Иногда ей казалось, что она напала на след, что оно, это имя, на кончике языка, но оно терялось, исчезало, как если бы вы потрепали по спине знакомого, а к вам оборачивается изумленный незнакомец. Она умела и соврать самой себе, сказать: вот, оно, и верить в фальшивое имя все утро, но все это было ради безобидного самоистязания, от которого она получала наслаждение на расстоянии, как всякий профессиональный страдалец.
По правде говоря, в своей жизни Девочка пережила не много травм, в Сараево, всего два раза. До пожара ее кожа была неповрежденная, — она клянется, — как стеклянная девственная плева, однако не такая красивая, как у Сташи, но в целом, выглядела хорошо сохранившейся змеиной шкуркой. Однажды она поранила ногу тяжелым инкрустированным ножом для разрезания бумаги, когда земля затряслась, и жуткий вой ветров послышался из ее глубин, а южная стена мечети Гази Хусрев-бега утонула по щиколотку.
Но это было потом, наверное, в шестьдесят втором, когда Девочка проездом на море заночевала в гостинице «Централь». Она пожалела об этом, видеть ничего не хотела. Зачем вообще останавливалась? Ей даже было не по дороге, она ехала на север. Лежала на спине, пристально смотрела в высокий свод потолка, в тенях которого клочьями повисла паутина. Могла слышать, как шумит вода в старых трубах, шлепанье босых ног (ванная комната была в конце коридора), пугающее царапание в толще стены (словно руки забытого узника), все это Девочка могла слышать, но нет, не слышала, потому что в ушные раковины, скользя по скулам, пролилось столько горячих слез, что она как будто оглохла.
Похоже, что она впала в своего рода летаргическую дремоту. С трудом улавливала крики людей, беспокойные голоса животных, и толком не поняла, что, истерично жестикулируя, объясняла ей горничная, войдя в номер без стука и тут же стремительно выбежав, оставив незакрытой дверь, и высокий ортопедический ботинок, слетевший с ноги в такой непонятной спешке, но ушла, прихрамывая и не оглядываясь. Все еще не вставая с кровати, только подперев голову руками, полусонная женщина смотрела на полуодетых людей, бежавших по коридору, словно в тахикардическом бурлеске.
Потом опять тряхнуло, и Девочка вспомнила свой сон. Она искала Сташу Гроховяка в каком-то цветущем саду. Первый раз она увидела его молодым, откуда-то зная, что он спрятался в кроне дерева. Встряхнула ствол, испуганные птицы взлетели к проводам, а все беловатые лепестки (в которых предавались любви пчелы) сразу упали на землю. Ветви стали голыми. Не было Сташи, не было никого, а Девочка в гневе все трясла и трясла дерево, и сама, в конце концов, задрожала, затряслась, как эпилептик.
Пустяковые пейзажи с боснийскими мотивами исказились. Девочка только сейчас замечает, что есть один, со шлагбаумом и со стадом животных, бессмысленно бегущих в панике. На потолке, со звуком рвущегося старого письма, появляется большая трещина. Вода в стакане на ночном столике еще колебалась, как монета на асфальте, между «орлом» и «решкой», дзинь-дзинь, пока, наконец, не звякнула.
Это дерево такое слабое, промелькнет в голове у Девочки, на нем не смог бы повеситься и ребенок, а, тем более, спрятаться взрослый человек, о, какая я глупая.
И тогда фатальный ножичек скользнул со стола, вонзился ей в ногу, она вскрикнула, выбежала на улицу, где среди людей, ждущих и прислушивающихся, присела на корточки и стала вылизывать свою рану, как течная сучка.
И во второй раз, в Сараево, она получила травму в постели, оставляя на простынях свернувшийся след, как при потере невинности. В некотором смысле это была любовная травма. Но без плеток, ногтей, зубов, как мог бы подумать кто-то с разнузданным воображением. Она укололась о розу, которую муж положил ей на подушку. Вообразите! Но этот шип, не удаленный близоруким любовником, был таким острым, что она едва не осталась без глаза, когда повернулась во сне. Если бы не морщины и первые признаки псориаза, на ее веке наверняка можно было бы увидеть короткий плотный шрам, примерно, как кровеносный сосудик. Муж в слезах останавливал кровотечение своим сухим языком.
Еще не успеет затянуться рана, а она уже будет нависать над ним, тревожно прислушиваясь к частому, неравномерному, затихающему дыханию.
Натюрморт с рыбами
Всю свою жизнь Девочка заботилась о стариках. Сначала об отце, потом о муже, и, наконец, о матери. Когда все закончилось, она уже и сама была немолода. В самом деле, было смешно, когда кто-нибудь на улице обращался к ней по прозвищу.
Детей она не любила, и не хотела их. Мне противна их жеманность, — говорила она, — и это ее немногочисленным знакомым (с которыми она вообще могла разговаривать о детях) казалось чудачеством. Такого никто не понимает. Вскоре она умолкла. Есть ли у нее вообще материнский инстинкт, она, вообще-то, женщина, — сплетничали о ней медсестры, напрасно подсовывая ей цветные фотографии своих обезьяноподобных деток. Посмотри, какой грязный пляж, — редко и с отвращением комментировала Девочка, как бы не принимая во внимание выражение дурацкой и беспричинной радости на лицах маленьких купальщиков и купальщиц, писающих на мелководье и боящихся воды, как зверята.
Разумеется, — мелькало у нее в голове, что еще могло бы вызвать такое кислое выражение лица, — и однажды она поехала на море в профсоюзный дом отдыха, в Цриквеницу, там ей сразу же стало тошно от собственного одиночества и чудачества, однажды она захотела быть, как все, есть бутерброды с вонючей колбасой и глотать половинки помидоров на кошмарном пляже, жариться на солнце, вместе с телами, отяжелевшими от плача и забвения, для них трагедией может быть только автомобильная катастрофа, — обобщала она, их боль уравнена с жалостью к себе, — громко произнесла она в середине эпизода «Неприкасаемых»,[27] и санитарка, которая пересказывала ей сериал, в изумлении замолчала, отвернулась,