Болванка! — с облегчением бросает кто-то — Выбрось! — не своим еще голосом говорит комбат ординарцу. Ординарец не торопится: Хай трошки охолоне!
Однажды по нейтралке заметался невесть откуда приблудившийся заяц. Крики и улюлюканье поднялись с обеих сторон. Раздалось несколько выстрелов. Мы улюлюкали сильнее, и заяц, не разобрав, где свои, где чужие, с перепуга перебежал к немцам.
В последних числах марта неожиданно замела поземка. Три дня свирепствовали поначалу казавшиеся безобидными снег и ветер. Окопы замело доверху! Все вылезли из блиндажей и землянок: и мы, и немцы друг у друга на виду откапывали огневые позиции и траншеи, с опаской и любопытством поглядывая на противника.
Война прекратилась! Природа оказалась сильнее! Неправдоподобно, но факт. По взаимному негласному «джентльменскому» соглашению, на передовой воцарилась непривычная тишина. Слышались только голоса людей, державших в руках мирные лопаты вместо винтовок. Странно было видеть, как по обе стороны недавно полыхавшей огнем нейтральной полосы враждующие армии копаются на тихой земле, как крестьяне, вышедшие в поле для снегозадержания.
Это была редкое и удивительное зрелище.
Но вот прозвучал первый выстрел. Кто его сделал? Мы? Они?
Передышка кончилась. Война продолжалась.
Перед началом наступления нашему батальону вечером 7 апреля 1944 было приказано произвести разведку боем. От КП батальона до переднего края нужно было пройти по ходу сообщения, наполовину залитому водой, метров четыреста. Утром мы уже здесь были. Вместе с помощником начальника политотдела по комсомолу капитаном Шкуриным вручали комсомольские билеты.
Михаил Васильевич Шкурин был моим самым близким фронтовым другом. Эта дружба продолжалась до самой его смерти. После войны он окончил Военную Академию и командовал одной из первых ракетных дивизий на Дальнем Востоке. Михаил не только хорошо относился к евреям он их любил. Ценил в них добросовестность, чувство ответственности, высокий профессионализм. Не случайно все три его заместителя были евреями. Дивизия была на хорошем счету, занимала первое место в Округе по боевой и политической подготовке. На свою «беду» он еще был женат на еврейке. Когда подошел срок присвоения очередного звания, его вызвали в Москву, в Управление кадров Министерства Обороны и без обиняков, прямо и просто, по-солдатски, сказали: «Ты генерала не получишь никогда. У тебя жена еврейка». Он подал рапорт и вышел в отставку.
Справедливости ради надо сказать, что среди фронтовых командиров встречались и такие, кто с уважением, хоть и без большой любви, относились к евреям, ценили их преданность и умение, своевременно представляли к очередному званию и не обходили заслуженными наградами. Таким был полковник Шкурин.
Рассуждения о том, что на войне не было антисемитизма, сродни бредням о том, что евреи не воевали. А на фронте солдату-еврею находилось место лишь у входа в землянку, где никакая плащ-палатка не спасала от холода. Если непосредственный командир или начальник был антисемитом, а такое было отнюдь не редкостью, офицер-еврей задерживался в звании, последним представлялся к награде и терпел другие неудобства, а порой и издевательства. Знаю это по себе…
Как курьез, приведу действительно имевший место случай, когда командир дивизии, наступавшей в направлении Бердичева, несколько дней стоял у стен города, ничего не предпринимая для его освобождения, чтобы дивизия не получила наименование Бердичевской…
Но вернемся к Шкурину. В те далекие годы он часто приходил ко мне в батальон, и мы вели задушевные разговоры. Однажды, на большом переходе, холодные и голодные, постучались ночью в одинокую избу. Стариковский голос не сразу ответил. На тебе крест есть? совершенно не по должности спросил Михаил. Ты лучше спроси, есть ли у него картошка сказал я. Ни того, ни другого, по-видимому, не оказалось, дверь так и не открылась.
Близится вечер. Плюхать по жидкой глине хода сообщения особенно не хочется. Выскакиваем за бруствер и бежим. Шлепается мина. Заметили. Да и не мудрено, место ровное, как стол. Сразу три разрыва. Нас уже двое: комсорг полка Александр Кисличко и я. Замполит батальона Привороцкий исчез. Не останавливаемся. Кругом свои. В каждом окопе связисты, арт-наблюдатели, санитары помогут. (Через месяц, перед штурмом Сапун-Горы, Привороцкий вернулся из госпиталя со свежим розово-синим шрамом на лице.)
Добежали. Запыхавшись, прыгаем в окоп, забираемся в подбрустверный блиндаж. Сейчас начнется артподготовка. На земляном полу валяется немецкий ножевой штык. Поднимаю и быстро, несколькими взмахами, сбрасываю с сапог налипшую глину. Сидящий в противоположном углу Саша, не глядя, протягивает руку. Подаю ему штык. Саша аккуратно счищает с сапог глину, медленно, тщательно выскребает каждую землинку из рантов. Мысли его где-то далеко. Задумался. Глаза отсутствуют. С беспокойством наблюдаю за этой ювелирной работой. Не к добру.
До начала артподготовки остаются считанные минуты. Снова вылезать в эту хлябь, сапоги снова станут пудовыми. Но и оставаться в подбрустверном окопе небезопасно. Они не имеют перекрытий и часто оседают не от прямого попадания даже, а от близкого разрыва.
Рядом, в боковой ячейке, где, по-видимому, раньше стоял миномет, умирал солдат. Он был ранен утром, ранен тяжело, в живот. До вечера его было не вынести. И он это знал. Мучительно было осознавать, что мы ничем не можем ему помочь. Он полулежал-полусидел, прислонившись к стенке траншеи, и молча смотрел на товарищей, то и дело пробегавших мимо его убежища. В его глазах не было ни мольбы, ни укора. Он никого не окликал, не звал, ни к кому не обращался с просьбой или упреком. Он понимал, что умирает, не жаловался, не роптал. Было что-то удивительно русское, мужественное, даже возвышенное в том, как он умирал. Просто шла война, и пришел его час.
А через сколько-то времени придет и наш…
Выбираемся. Ход сообщения упирается в траншею. Этот перекресток хорошо пристрелян тяжелой немецкой артиллерией, но и деваться больше некуда. Смотрим на часы. В вечернем воздухе звучит одинокий орудийный выстрел. Разом вскипает все пространство за нашими окопами. Грохот такой, что не слышно, даже если кричать в ухо. Противник приходит в себя. Начинается контрбатарейная стрельба.
Тяжелый снаряд ударяет надо мной в стенку траншеи. Земля качнулась. В мгновение взметнулись тонны грунта и обрушились. Черное отчаяние затопило грудь. Откопают через двадцать лет, как красноармейцев Фрунзе. А пока без вести пропавший… Быстрой лентой в тускнеющем сознании промелькнули несколько кадров: отец, спасающий меня, тонущего в детстве, усталое лицо матери, ее натруженные руки на коленях, еще что-то невнятное, затухающее. Зеленые круги… Все.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});