Гуляем.
Кто гуляет, а кто сейчас издохнет с напрягу. Нет, пора с геройствами завязывать, определенно. А Марта ничего не сказала, развернулась и ушла. Вот ведь… ну определенно, по тропинке надо было, по тропинке.
– А у тебя с ней что, роман? – поинтересовалась Танечка. – Что, правда? Она ж старая… ой, слушай, а мне никто не поверит, что у тебя любовница старая!
Желание убить Танечку усилилось.
«Франция. Париж! Город-мечта, пусть давняя и забытая. Исполнившись, она совершеннейшим образом не похожа на саму себя. О да, война и здесь оставила следы. Но не хочу думать об этом, я устала от бед и горестей, своих ли, чужих ли, я желаю покоя. И праздника. И чтобы каждый день – как новая жизнь…
Немного беспокоюсь за Людмилу, но, вспоминая тяготы пути, снова и снова соглашаюсь с отцом. Она слишком мала для таких испытаний. Не имела я права рисковать жизнью ребенка, да и Марья человек верный, она ни за что Люду не бросит, а спустя год-другой, когда война прекратится – должна же она прекратиться когда-нибудь! – они приедут к нам, в Париж.
Да, именно так все и будет. Н.Б.».
Семен
– И ты ему веришь? – Венька задумчиво вертел ручку. Ручка была толстая и тяжелая, в темно-бордовом, позолоченном корпусе, и норовила выскользнуть из Венькиных пальцев, шлепнуться на горку бумаг или, хуже того, в кружку с чаем.
– Ну… – Семен приоткрыл окно – вдруг повезет и в их комнатушке станет чуть прохладнее. – Понимаешь, как тебе сказать… с одной стороны, конечно, хрень полная, а с другой…
С другой была перемазанная в крови ладонь Жукова, и платок, кровью же пропитанный, и то, что кровотечение не останавливалось, хотя Семен даже за водой в соседний двор сбегал, потому как перепугался слегка – мало ли, вдруг да окочурится, все ж таки артист.
Пожалуй, вот этому он и не поверил. Ну не тянул Жуков на артиста со своею обгоревшей, полуоблезшей шкурой, со всклокоченными волосами, дурацкими потертыми джинсами и бледно-зеленой рубахой, на которой кровь гляделась причудливым узором.
А говорил Жуков убежденно и, главное, спокойно, деловито так, будто доклад зачитывал. Только носом время от времени хлюпал.
Ручка таки выскользнула и шлепнулась на стол, покатилась и, стукнувшись о кружку, замерла.
– А ведь если оно и на самом деле так, то… – Венькины глаза вспыхнули азартом. – Смотри, что мы знаем? Что Калягина была дамочкой крутого нрава, бабкино наследство пустила на то, чтоб заказать обидчиков матери…
– Это еще вилами по воде.
– Ну допустим, что так? Ну согласись же, сходится.
Семен согласился.
– Заплатила, заказ выполнили, но денег осталось мало… и тогда… – Венька поднялся и тут же сел на место, расхаживать в кабинете места не было. – Тогда она нашла способ, куда эти деньги вложить… такой логичный способ. Она только что избавилась от людей, которые ей мешали, и заплатила за это. А у других людей тоже есть желание избавиться… вот к примеру, от супруги, супруга, богатого дяди… главное, чтоб без явного криминала. Тогда она на пару с подружкой открывает пансионат, идейку двигают со стрессом и покоем. А что? Купить любимому и дорогому родственничку путевку, пусть съездит, отдохнет… и, вернувшись, вдруг помрет через месяц-другой. Кто свяжет эти события? Да никто! Знакомства не поощряются, люди друг с другом за жизнь не беседуют, значит, нет риска, что номерочками телефонов обменяются, созвонятся и узнают, что милый сосед помер… Безопасно. Да и смерть, полагаю, естественной выглядит. Какой-нибудь сердечный приступ, или там инсульт, или еще что… главное, если подозрений на криминал нет, кто ж копаться станет? А если еще и написано, что человек болел, то вообще все понятно: болел, болел и умер.
Венька замолчал, обдумывая сказанное. И Семен с ним. Скользкая выходила история, грязная и фантастичная.
– Ладно, допустим, что так. Но тогда как они это делают?
– Как? – Венька опять вскочил. – Да как угодно! В чай отраву подливают, белье постельное пропитывают…
– Ага, или бумагу туалетную.
– Семен! Я серьезно! Ну ведь получается же! И тогда все понятно. Одна из подружек захотела выйти из игры, да только знала чересчур много. Отравить, как всех, ее бы не вышло, вот и пришлось другой способ искать. Ну, а вторую убрали, чтобы следы замести. Может, она догадалась о чем-то, или видела что-то, или, ну к примеру, чтоб запутать…
– И по странному совпадению дамочки оказались сестрами.
Венька замотал головой, взмахнул руками, опрокинув кружку с чаем, и тот коричневым, холодным уже морем потек по столу, пропитывая бумаги, подбираясь к краю.
– Твою ж… – Схватив тряпку, которой Машка протирала фикус, Венька торопливо принялся ликвидировать следы аварии, но говорить при этом не переставал. – Во-первых, мы точно не знаем, сестры они или нет. Ну, а во-вторых, если сестры, то тем понятнее: а вдруг бы покойница оставила сестре компромат?
– Она ж ее ненавидела.
– Э, нет! – Венька застыл с тряпкой в руке. – Про ненависть мы знаем только со слов Рещиной, а если подумать, то… если ненавидела, почему не убила, а?
С ответом Семен не нашелся. Все окончательно запуталось, и от этого было грустно. Даже легкий порыв свежего ветра, принесший долгожданную прохладу, пусть и недолгую, но приятную, настроения не улучшил.
А у входа в управление, в крохотном дворике, обнесенном декоративным заборчиком, на лавке сидела Марина. В руках она держала половинку хлеба-багета, а почти у самых ног ее толклись, суетились, отпихивали друг друга, подбирая крошки, голуби.
– Привет. – Она положила багет рядом на лавочку, поднялась, отряхнулась от крошек и, подхвативши сумку, поинтересовалась: – Не проводишь девушку?
– Проводит, – ответил Венька и подтолкнул в спину.
Марта
Я проснулась от стука в окно и головной боли. Ледяные тиски сжимали череп, и тот, наливаясь холодом, грозил треснуть. На затылке, наверное, или на висках? Говорят, там кости тонкие, а значит, там и треснет. Думалось об этом лениво и совсем без страха.
А стук повторился. И еще раз. Надо встать.
Нельзя вставать, шевелиться тоже, иначе тиски сожмутся, и я умру. Насовсем. От обиды я заплакала. Не хочу умирать, тем более так, в одиночестве… вообще никак не хочу.
– Марта? Марта, что с тобой? – Руки легли на голову. Горячие. Жесткие. Назойливые. Гладят, ощупывают, царапают кожу. – Марта, ну отзовись, ну не пугай меня, пожалуйста! Да, я дурак. И скотина. И вообще во всем виноват, только не знаю, в чем конкретно, но точно виноват. Согласен. Только скажи что-нибудь. И глаза открой. Посмотри на меня, пожалуйста…
– Жуков. – Глаза я открыла, и сразу зажмурилась, и снова открыла. Темно. И физиономия Жукова нависает белым пятном. На привидение он похож. – Жуков, уйди.
– Не-а. – Он облегченно выдохнул и, достав из кармана мятый платок, принялся вытирать слезы. – Не уйду. Теперь точно не уйду. Ты же плачешь. Как мне уйти, когда ты тут лежишь и плачешь? Где болит?
Везде. Шея, плечи, руки, спина. Но признаваться в этом почему-то стыдно.
– Я свет включу? Ночник? Выдержишь? А то ж ни черта не видно.
Выдержу, хотя свет, приглушенный и мягкий, вызывает тошноту. А раньше, кажется, не тошнило. Значит, обострение, значит, времени почти не осталось. Зато мертвым больно не бывает. А мне очень-очень больно.
– Господи, да ты же белая вся. – Жуков гладит лицо. – Ничего, сейчас… сейчас все пройдет… таблетки есть какие-нибудь? Анальгин или еще что? Где лежит?
– В сумочке, белой. Там, на столе. Прихожая.
Я сама должна была додуматься до лекарства, но лежала и плакала. Хотя какая разница, если сил подняться нет? Жуков бегом кинулся за сумочкой, принес ее и, расстегнув замок, вывалил содержимое на пол. Что-то звякнуло, что-то глухо стукнуло, зашуршало, покатилось.
– Это? – Перед самым носом возник прозрачный флакон с розовыми кругляшами. – Сколько? Одна? Две?
– Две. Наверное.
Лекарство приторно-сладкое, и вода тоже, а от Никиты пахнет карамелью. Он, сидя рядом, внимательно, настороженно вглядывается в меня, а я смотрю на него, сама не знаю зачем.
Обиды больше нет. Злости тоже. Как на него, такого растрепанного-растерянного, злиться? Да и зачем? Мне все равно уходить, жаль, что нельзя остаться, мне он нравится. Никто никогда не нравился мне так, как Никита Жуков.
Боль постепенно отступает, почему-то скатываясь с головы в пальцы, которые немеют, становятся непослушными, будто кукольными. Жуков гладит руку, а прикосновений его я не чувствую. Такая вот анестезия.
– Ты уедешь отсюда. Завтра же. – Он сжимает ладонь, потом, развернув, проводит большим пальцем по линии жизни. На ладони длинная, а на самом деле… – Опять плохо? Врача? «Скорую»?
Нет, уже не плохо, во всяком случае, боли нет. Только страх. И ощущение, что я не успеваю. Чего? Наверное, дожить. От слез щиплет глаза и закладывает нос. Теперь я, наверное, на чудовище похожа, а Жуков обнимает, берет на руки и, прижав к себе (все-таки карамелью от него пахнет, мятной), шепчет, что нужно уехать, тогда все прекратится. Больно не будет.