Матросы наши остались в баркасе под командою Джемса, а мы с капитаном Стенбау и с лордом Байроном пошли в посольский дом. Почти в половине пути, на улице, столпилось столько народу, что мы не знали, как пройти, но янычар наш, у которого была палка в руках, принялся так усердно колотить по этой человеческой стене, что наконец пробил брешь. Причиною давки было зрелище любопытное и приятное для мусульман: какого-то грека вели на казнь. То был видный старик с длинною седой бородой; он мел твердыми, медленными шагами между двумя палачами и холодно, безбоязненно посматривал на чернь, которая провожала его ругательствами и проклятиями. Это зрелище произвело чрезвычайно сильное впечатление на всех нас, особенно на лорда Байрона, и он тотчас спросил нашего толмача по-английски, нельзя ли как-нибудь спасти этого несчастного через посредство посланника или заплатив большую сумму денег, но толмач с испуганным видом положил палец на губы, чтобы Байрон молчал; несмотря на это, когда старик проходил мимо нас, поэт закричал ему по-гречески: «Мужайся, мученик!» Руки страдальца были связаны, и потому он поднял к небу только глаза, показывая, что уже давно готов к смерти. В ту же минуту прямо против нас из-за решетки раздался другой крик; чьи-то пальцы просунулись сквозь решетку и потрясли ее. При этом крике, как бы знакомом, старик вздрогнул и остановился, но один из палачей толкнул его в спину концом своего ятагана. Кровь полилась, Байрон хотел было броситься вперед; я схватился за кинжал, но капитан, поняв наше намерение, удержал нас за руки и сказал по-английски: «Ни слова, или нас убьют!» Он указал нам на янычара, который уже косился на нас. Мы остановились, чтобы подождать, пока толпа пройдет. Улица мало-помалу очистилась, и минут через десять мы, еще бледные от душевного волнения, пришли в посольский дом.
Причина, по которой нам велено было идти в Константинополь, миновалась еще прежде нашего прибытия. Требование, которое мы должны были подкреплять, уже было удовлетворено, и оттоманское правительство извинилось перед нашим послом. Поэтому политическое совещание капитана Стенбау с Эдером было весьма непродолжительно, и нас с Байроном тотчас позвали к послу. После обыкновенных приветствий благородный лорд спросил, что сделал бедный грек, которого вели на казнь. Эдер печально улыбнулся. Несчастный старик был виновен в трех преступлениях, из которых каждое в глазах турков стоило смертной казни: он был богат, мечтал об освобождении своего отечества, и притом его звали Афанасием Дукасом, то есть он был одним из последних потомков дома, который царствовал в тринадцатом столетии. По настоятельным просьбам друзей своих он было уехал из Константинополя, но потом не мог устоять против желания повидаться со своим семейством и воротился в Галату. В тот же самый вечер его взяли под стражу; дочь его, которая славилась своею красотою, была похищена и продана за двадцать тысяч пиастров одному богатому турку. Дом Дукаса конфисковали, жену его оттуда выгнали и не позволили ей ни идти с мужем в тюрьму, ни умереть вместе с ним; она просила пристанища у многих греков, но двери при виде ее затворялись. Наконец, Эдер велел сказать, что она может найти в доме английского посольства убежище священное и ненарушимое; бедная женщина с признательностью приняла это великодушное предложение, но накануне казни мужа она скрылась, и никто не знал, куда она девалась.
Эдер предлагал лорду Байрону жить в посольском доме, но тот, боясь, что это стеснит его свободу, отказался и просил только, чтобы посол приказал нанять ему турецкий домик, где бы он мог жить по-туземному. Сверх того, он просил Эдера взять его с собою, если ему случится представляться султану. Весьма вероятно было, что по случаю нашего прибытия посол вскоре будет иметь аудиенцию.
Пробыв у Эдера с час, мы распрощались с ним и пошли назад по улицам Галаты. Янычар шел впереди; мы скоро заметили, что он ведет нас не по прежним улицам, и хотели было спросить его об этом, но толмач, угадав наше намерение, показал нам на какую-то безобразную группу на середине площади, на которую мы пришли. Мы еще не могли рассмотреть, что это такое, но по какому-то уже предчувствию вздрогнули. По мере приближения нашего этот предмет принимал человеческую форму; тут мы увидели, что это труп, стоящий на коленях с отрубленною головою, которая была у него между ног; наконец, мы рассмотрели, что это голова старика, которого мы встретили, когда его вели на казнь; подле трупа сидела женщина, опершись головою на обе руки; можно было подумать, что это статуя Печали. По временам она изменяла это положение, брала палку, которая лежала возле нее, и отгоняла ею собак, приходивших лизать кровь. Эта женщина была жена несчастного страдальца, та, которая накануне убежала из посольского дома. Янычар, видно, нарочно повел нас по другой дороге, чтобы показать нам разительный, наглядный пример кротости и правосудия турок. Мы попали в Константинополь в самое лучшее время и дебютировали там, как герои «Тысяча одной ночи». Эта отрубленная голова, дочь, проданная в неволю, вдова, сидящая у трупа казненного мужа, — все это казалось мне сном, и мечта моя поддерживалась видом дивных костюмов, которыми мы были окружены. В Константинополе вы не заметите ни нищих, ни лохмотьев; все одежды сшиты, как будто для народа князей; платье каждого турецкого мужика так же парадно, как мундир нашего гусара; у жены всякого мелкого торгаша есть горностаевый полушубок, и простая женщина, сидя дома, надевает на себя более драгоценных вещей, чем супруга члена нижней палаты, когда собирается в гости к супруге лорда. В каждом семействе есть наследственная одежда, которая передается от отца к сыну, как в Германии бриллианты, и надевается только в торжественные дни. После праздника ее складывают и прячут до следующего важного случая. Это точно такой же костюм, какой носили во время Магомета II или даже Охрана, потому что в Константинополе мода не двигается с места. Впрочем, сохраняя основные черты, главный фасон, она до бесконечности разнообразится в подробностях. Опытный глаз с первого взгляда распознает турецкого денди, для которого наряд — главное дело жизни. Оклад бороды, складки чалмы, загиб носка желтых туфель, арабески пистолетов и украшения ханджара — для молодого турка такие же важные вещи, как принадлежности туалета для европейского франта. Чалма всего более подвержена прихотям моды: турок трудится над нею столько же, как парижанин над галстуком. Есть чалмы кандиотские, египетские, стамбульские; сирийца вы узнаете по чалме полосатой, алепского эмира по зеленой, мамелюка по белой. Впрочем, в Константинополе, как и во всякой другой столице, вы увидите человеческую мозаику, в которой западные франки, со своей кургузой и бедной одеждою, составляют самые малоценные каменья.