– Как удочкой?
Казак молодецки встряхивает чубом и улыбается лукаво:
– Очень свободно. Берешь шнурок с обнаковенной удочкой на конце, на крючок налепишь хлебный шарик, кинешь курице через плетень, она клюнет и – готово. Тяни ее к себе, крути ей голову на бок, клади в ранец… Так то, замлячок. А иначе как же? Жить-то ведь надо как-нибудь…
* * *
Вернулись в полк Анчишкин и Воронцов. Оба были ранены и эвакуировались несколько позже меня.
Воронцов не изменился.
Анчишкин заметно постарел.
– Дела – табак, господин пиит. Народу перепортили много, а результатов пока не видно.
Поэт кисло улыбается.
– Что же делать? Нельзя выпрягать на полдороге, девки засмеют, да и убыток будет.
– Война, действительно, никчемная выходит. Немцы всю поэзию, как паутину, мокрой тряпкой смахнули. Они механизировали все и вся. Все сведено к техническим расчетам, к математике. Нет места для творчества, героизма, неожиданных комбинаций. Война стала шашечной – именно шашечной, а не шахматной – игрой. Но розыгрыш затянулся, ибо каждая сторона ежеминутно вводит в действие новые пешки взамен проигранных. Это, правда, уже становится скучным.
Так, так. Сдает понемногу, значит, и Анчишкин.
* * *
В наш батальон влился бежавший из немецкого плена штабс-капитан Васютинский.
Человек нервный и неуравновешенный. Много пережил в плену, и это окончательно вывихнуло ему мозги «набекрень».
Каждому (солдатам и офицерам) охотно рассказывает о «немецких зверствах». Жестикулируя и поблескивая воспаленно горящими глазами, он истерически вопит о системе унизительных обысков в немецких концентрационных лагерях, о немецкой пище для пленных, от которой дворняжки отворачивают с негодованием нос, об изнурительных работах, на которые гоняют пленных солдат и офицеров; и наконец, квинтэссенция всех его повествований – трагедия в Н-ском лагере.
Часть бараков, в которых было полторы тысячи военнопленных, в знак протеста против грубого обращениям почти тюремного режима объявила голодовку.
В полночь немцы навели на бараки двадцать пулеметов, и в течение получаса свинцовый дождь лизал сухие тонкие стенки деревянных бараков, поражая испуганно мечущихся обитателей.
Убито было сто двадцать человек, ранено двести.
Забастовка была сорвана. Оставшиеся в живых сняли все свои требования.
Немцы потребовали зачинщиков бунта. Таковых не было. Выдавать никто никого не желал.
Тогда выстроили всех в две шеренги. Пересчитали по порядку. Вывели из каждого десятка по одному с правого фланга и объявили, что все выведенные будут расстреляны немедленно, если зачинщиков не выдадут.
На нарах еще не высохла кровь от ночной катастрофы, еще трупы убитых не были зарыты в землю, и это говорило за то, что с немцами шутки плохи.
Чтобы спасти сотню невинных товарищей, шесть офицеров и двое солдат вышли из строя и назвали себя зачинщиками.
Зачинщиков тут же расстреляли на дворе лагеря, остальных отпустили…
Лагерь притих и присмирел. Убежав из плена, Васютинский дал клятву отомстить немцам.
И теперь он каждому с упоением рассказывает о том, что переведется в тыл и попросит о назначении его, Васютинского, начальником концентрационного лагеря для немецких военнопленных.
Получив такое назначение, Васютинский введет в лагере ту варварскую систему, от которой он пострадал в Германии.
– А потом, – заканчивает он свой рассказ, – когда я вдоволь натешусь над ними, они у меня получат такую же кровавую баню, какую задали нам в Н-ском лагере. Я поставлю пяток пулеметов (по нашей бедности российской и пяти «максимов» хватит…) и… расстреляю весь лагерь.
Анчишкин понемногу левеет, а Граве тверд, как скала. Горой стоит за войну.
Вчера дискуссировали целый вечер.
– Пусть в этой войне мы, Россия, не правы, – говорит он, наконец, – пусть правы немцы. Пусть, наконец, правы обе страны; пусть каждая армия несет свою незыблемую правду на ребрах окровавленных штыков! Что яг из этого? Война имеет бесспорную внутреннюю ценность и сама по себе прекрасна. Я вам это тысячи раз говорил. Величайший гений военного искусства, Мольтке, сказал: «Война – это святое, божественное установление, это один из священных законов жизни. Она поддерживает в людях все истинно великое – благородные чувства, честь, самоотвержение, храбрость. Словом, она не дает людям впасть в отвратительный материализм». Что можете вы, слюнтяи-пацифисты, противопоставить этой четкой и ясной, логически выдержанной формуле?
– Здравый смысл не нуждается в аргументации, – вставляет Воронцов.
* * *
В окопы откуда-то проникла эпидемия азартной игры. Офицеры играют на деньги, солдаты выигрывают друг у друга хлебные пайки, сахар, табак.
Вчера в нашем отделении четверо проигравшихся обедали без хлеба. Над ними смеялись. Это самый гнусный результат игры.
Выигравшие уплетают по два пайка, и лица их лоснятся от свиного удовольствия.
Возмутила эта история. Пробовал вразумлять игроков, но безуспешно.
Когда доказываю, что выигрывать у своего товарища последний кусок хлеба и заставлять его голодать – гнусность, то со мной все как-будто соглашаются.
– Знамо дело, нехорошо.
– Что и судить.
– Баловство, одно слово.
– Грех да ссора, только.
А через несколько секунд опять бубнят свое:
– Да ведь кабы ежели мы насильно… тоды так, а ведь мы, значит, по доброй воле.
– Тут мы на счастье рискуем: седни я выиграл у него пайку или две, завтра он у мене. Кому как фартнет – уж не обессудь, друг-товарищ.
– Ну, а если всю неделю будет проигрывать?
– Тоды, значит, коли шибко играть захочет – перестанет играть; отдохнет малость – опять метнет карту; вы напрасно сумлеваитись.
– Скука одолевает без игры, тошно на свет глядеть.
В первый год войны этого карточного разврата и в помине не было. Видно, чем дальше в лес, тем больше дров.
* * *
Подпоручик двенадцатой роты Фофанов получил после легкой контузии месячный отпуск. Выехал к себе на родину в Воронеж. Ночью без предупреждения прикатил с вокзала на квартиру.
– Где жена?
Родные встревоженно переглядываются.
– В больнице.
Фофанов, не дожидаясь утра, бросился навещать жену.
В больнице его встретил дежурный врач.
– Скажите, доктор, здесь лежит такая-то? – обратился к нему Фофанов.
– Здесь.
– Каково ее положение? Что с ней?
– Ничего серьезного, господин поручик, у нее осложнение после аборта, уже проходит…
Поручик взревел от гнева и боли:
– Не может быть, доктор! Вы, наверное, перепутали! Я муж, я два года не был дома…
Смущенный доктор молча протянул офицеру «скорбный лист».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});