Сорвался с места и слепо зашагал к балку. Сразу забрел по щиколотку в лужу, зачерпнул ботинком и попер напрямки, ориентируясь на желтое оконце балка.
Это был не типовой балок-вагончик заводского изготовления, а самодельное, скороспелое строение из досок и древесно-стружечных плит. В нем собирались шофера на короткие перекуры, коротали за домино и шашками досуг, тут же проходили летучие собрания и планерки.
Подходя к балку, Ивась хотел только одного: чтобы там никого не было, — до смерти не хотелось встречаться сейчас с каким-нибудь занудистым вопрошателем иль по-шоферски разбитным и грубоватым правдолюбом. Непременно прицепится, узнав, что Ивась — редактор газеты, начнет сетовать на неуют, снабжение, нехватку жилья и мест в детских садах. И попробуй не согласись с ним, такой хай поднимет, зашвыряет примерами, фактами, закидает упреками, обвинит в чем угодно. А и согласишься — не миновать беды. Есть такие нахалы, чем больше им уступай, тем они нахрапистей прут напролом. Тут хочешь не хочешь, а вступай в перепалку, защищай, доказывай, нападай сам, иначе перемелют в труху…
Самое неприятное состояло в том, что по сути своих нареканий и требований подобные задиры подчас были правы. И никакими ссылками на временность трудностей, на климат, глушь и прочие объективные условия нельзя было этого опровергнуть. Топить же живой, болезненный вопрос в демагогической болтовне — Ивась считал постыдным. Оставалось одно — нападение. И он обвинял в несознательности, в малодушии, в меркантилизме и еще бог знает в чем.
По здешним условиям Ивась жил более чем сносно: хорошая квартира, дочка пристроена в детсад, мог при желании достать и дефицитные продукты и одежду. Рабочие знали или могли узнать это, оттого Ивась страшно тушевался, и чтоб скрыть очевидное смущенье и поскорее завершить неприятный разговор, спешил проститься.
После подобного столкновения его долго терзали противоречивые мысли. Он то принимал сторону мучивших его бесстыдными расспросами, то проникался сознанием собственной правоты и запоздало клеймил недавних вопрошателей, в то же время злясь и негодуя на тех руководителей, кто нечистоплотностью своей давал основания к подобным рассуждениям…
В балке, куда пришлепал Ивась, кроме редакционного фотографа, был еще один человек. Он стоял спиной к двери и что-то колдовал над огромным листом ватмана, разостланном на столе. На приветствие Ивася человек распрямился, поворотился к двери. Ивась узнал Остапа Крамора и почему-то обрадовался ему, подошел, подал руку, мягко спросил:
— Каким ветром?
— Тесен мир. Тесен. — Крамор выхватил из лежащей на столе пачки сигарету, прикурил. — Ни тайн в нем, ни бесконечных путей…
— Простите, если я вторгаюсь… — смутился Ивась.
— Что вы? Это возвышенная абстракция, суесловие. Все до умопомрачения просто. АТК с кем-то соревнуется, завтра взаимопроверка. Хочется потрясти проверяющих не только производственными показателями, но и соответствующей идейной надстройкой. Решено украсить этот закуток неким феноменом стенной печати… — Увидел заляпанные грязью ногти Ивася, придвинул стул. — Садитесь. Можно раздеться. Сейчас подшурую печурку. Есть чайник… Вы тоже, как видно, охотитесь за феноменом…
— Почти. Есть такой шофер. Обыкновенный парень, вчерашний солдат Иван Василенко…
— Знаю этого парня! — горячо воскликнул Остап Крамор, дослушав рассказ. — Только обыкновенным, в смысле заурядным, я бы ею не называл. Вот если обыкновенный толковать как типический для Турмагана — тогда куда ни шло. Характер у него на крепкую рабочую сердцевину насажен… Я, знаете ли, из породы сомневающихся. Даже в боге сомневаюсь, а уж в земном… — Отмахнулся, дескать, и говорить нечего. — В родном гнезде и то как в кратере. Вот и пошел рушить… Ниспровергать, скажу вам, преприятнейшее занятие. Сперва бьешь по равным, крушишь личные, семейные устои — и закипаешь радостью, пылаешь азартом, любуешься, красуешься. А рука раззуделась, и плечо размахнулось, и нога — сама на порожек пьедестала пророка. Тут уж — все нипочем. Тут уж — никакого удержу… Колеблешь столпы вселенной… Сладостная игра в нео-Раскольникова. Но коварная!.. Раскачивая вокруг — расшатываешь в себе. Ни веры, ни идеалов, ни цели. Пустошь и мрак. Весь мир серый. Для художника это — конец. Он уже не творит — малюет. С того и злится. С того и бесится. А чтобы оправдаться перед собой… Угадали ведь? Поняли? Именно — водка! И не тем, что оглушает, спускает тормоза. Оправдывает творческий импотент — вот главное! «Кабы не пил, кабы не она…» И этот яд капля по капле в кровь… в кровь…
Крамор метался по балку и говорил, говорил с потрясающей откровенностью. С чего прорвало его? Почему именно в сей миг? Перед этим по сути незнакомым человеком? — не ответил бы и сам. Да вовсе и не этому белокурому флегматику с телячьими глазами исповедовался Остап Крамор. Перед собой выворачивался, себе каялся, себя судил. Это был первый стихийный и неукротимый взрыв самосуда, первый за все годы блуждания в потемках.
Ошеломленный Ивась, постигнув происходящее, внутренне содрогнулся от боли, рожденной схожестью дум и чувств Крамора со своими. И он, Ивась, сомневается и ниспровергает… Потому-то каждая фраза Остапа Крамора не просто задевала, волновала, а потрясала Ивася, и тот боялся лишь, чтобы как-то ненароком не спугнуть Крамора. Завороженно и молча смотрел Ивась на художника, а тот, подогретый вниманием, говорил и говорил:
— Я сюда не случайно. Нет. Мог бы в другой угол. Слишком громко стали петь об этом Турмагане. Нефтяная целина! Покорители! Первопроходцы… Не веря, потянулся сюда, чтоб причаститься. А ну как правда? Все так и есть? Испить глоток живой воды… Понимаете? Вот ведь что руководило. Подспудно, подспудно, конечно, но двигало, вело…
— Двигало, двигало… — бессознательно, эхом подтвердил Ивась.
— Вот видите? Стало быть, так и было, — обрадовался поддержке Крамор. — Пока толкался в Туровске на вокзале да на аэродроме, от злорадства чуть не лопнул. Тот тыщами бредит, другой башку от беды спасает, третий по жизни — как навоз по воде, подхватила струя — понесла. Вот так первопроходцы! Вот так покорители! Смеюсь. Ликую. А все же хочется еще ближе, чтоб и на глаз, и на ощупь, чтоб уж полное подтвержденье собственной прозорливости… Первая встреча с Бакутиным — как подножка. Опрокинула и затылком о твердь… Ведь угадал, разглядел во мне еще не поржавелый, могущий вспыхнуть волосок. Поверил. Без рисовки. Без насилия над собой. Как человек человеку, равный равному… Потом эти три танкиста и вот этот самый Иван Василенко с его «гори до золы»… Засомневался я в себе. Не в них — слышите?! — не в них, а в себе… Хватит ли сил? — не знаю. Но хочется, поверьте, так хочется… Всю ржу. С мясом! С болью! С мукой! Лишь бы соскрести. Лишь бы чистым. В ряд, вместе с ними… Иногда хочется кисть к черту, в руки топор. Не смогу. Топором и ломом — не смогу. Поизносился. Ни сноровки, ни опыта. Только кистью. Тут мой самый главный экзамен на человеческое званье. Выдержу ли? Хватит ли сил? И таланта. Таланта непременно… Господи!.. Иногда молюсь. Можете смеяться, а я молюсь. Одолеть, опрокинуть, перевернуть себя — это только титаны, я же — песчинка. Вот и цепляюсь даже за бога… Выстоять бы…
Остап Крамор обессиленно пал на скамью и долго молчал, побито хватая воздух ртом, сухо и звонко хрустя пальцами стиснутых рук. Лишь в ранней юности куривший Ивась вдруг вынул из пачки сигарету и закурил. От первой затяжки закружилась голова. Ивась выдержал небольшую паузу и снова затянулся, притупляя надсадную душевную боль. Ворохнулась мысль: «Спросить, в чем же необычность Василенко?», но говорить не хотелось, да и сил не было — их поглотило волненье.
Приоткрылась дверь балка. Заглянул сторож.
— Василенко приехал.
Пересиливая себя, Ивась поднялся и только тут заметил, что фотографа в балке нет. Кинул в топку печурки окурок, глянул на безмолвного Крамора и вышел.
3
Иван распахнул дверцу кабины, поставил ногу на подножку, и тут же в глаза полоснула вспышка, а слух уловил легкий щелчок. Фотограф, попятясь, щелкнул еще раз.
— Что за хохмочки? — недовольно проворчал Иван, спрыгивая.
— Пожалуйста, не сердитесь, — послышался незнакомый глуховатый голос. К Ивану подступил высокий бледнолицый мужчина с добрыми, чуточку смущенными глазами. Протянул руку: — Иванов Александр Сергеевич, редактор газеты «Турмаганский рабочий».
— Василенко, — нехотя отрекомендовался Иван, начиная понимать происшедшее. Но все-таки спросил: — Что стряслось?
— Мы решили рассказать в газете о вашем сегодняшнем подвиге на строительной площадке…
— Какой там подвиг, — перебил, морщась, Иван. — Чистое донкихотство…
— М-мм… Н-ну… скромность почти всегда оборотная сторона геройства, — отчего-то смущаясь, с запинкой высказался Ивась и, чтобы покончить с неприятным разговором, спросил: — Могли бы вы уделить мне несколько минут?