Наконец наступило утро. Погода заладилась, ветер стих, и небо стало ясным. Правда, подморозило весьма, и стало понятно – придется долбить лед в лунках, плохо присыпанных накануне снегом. Где с вечера поленились – там с утра потрудились. Добрались до озера. С утра шлось легче, чем вчера, – бодрил окрепший морозец, подгоняло ожидание удачи. На лед выскочили вприпрыжку, тщательно вглядываясь в даль…
Нет, пожалуй, более щемящего чувства, чем на зимней рыбалке ждать появления, выстрела жерличного флажка. Ярко-красный на белом снегу, он весь – символ надежды. Так же трепещет на ветру, так же лишь обозначает возможность – ведь вся борьба еще впереди. Так же, как и она, – лишь призрачная иллюзия возможного счастья, ведь что такое рыба, по большому счету – еда, добыча, мираж. Или все-таки призрак нашего далекого счастливого прошлого, когда мы были по-настоящему свободны.
Я как-то читал, что спорили о рыбалке два нобелевских лауреата по литературе. Хемингуэй кричал, разводил руки, обозначая рыбью величину и мощь. Стейнбек же спокойно заметил:
– А мне никогда не нравилась рыба, которая не помещается на сковородку…
На ровной и белой ладони озера ярко реяли несколько флажков. Что-то происходило здесь ночью. Что-то трагическое и великое. Пока я выбирался из лесных сугробов, приятель мой уже снял одну небольшую щучку со своей самоловки.
– Травянка, травянка, – возбужденно шептал он, – пусть маленькая, но вкусная. Их много тут.
Я подступил к ближайшей своей жерлице. Вокруг лунки было много следов. Слишком крупные для волка, круглые, кошачьи. Рысь. Она полночи ходила тут, чувствуя, что внизу, в глубине, что-то происходит. Что-то важное, возможно – вкусное. Сама жерлица была свернута на ребро. Катушка полностью размотана. Кошка трогала лапой? Или такой силы был удар снизу, что выбил из лунки пластмассовый круг-основание. Сердце мое билось медленно и спокойно. Я не верю в большую рыбу. Я не люблю, когда она не помещается на сковородку.
Медленно, но сильно потянул за леску. Она у меня надежная, можно не бояться. Сначала вообще не шла. Зацеп, – подумалось обреченно. Но в следующую секунду напряжение ее чуть ослабло, леска медленно двинулась. Осторожно я подтащил к лунке что-то невероятно тяжелое, свинцовое. Нет, деревянное, было слышно, как оно снизу ударяется об лед. Твердый, древесный звук доносился из-под полуметровой толщины. Точно, зацеп.
Снасть было жалко. Выхода виделось два – порвать леску, прогнать прочь копеечную надежду – что там стоят крючок и поводок. Или попытаться спасти ее, а вместе с ней и трепещущую часть души – поклевка ведь была.
– Чего стоишь? Раздевайся, лезь рукой в лунку, – мой приятель возбужденно и безопасно припрыгивал рядом.
– Слушай, я боюсь. Может ты – лезь?
– Не, снасть твоя. Я тоже боюсь.
Я обреченно снял куртку, свитер. Остался в одной тельняшке. Повыше закатал рукава – голый торс зимой в лесу смотрелся бы совсем противоестественно. Душу бередили рассказы бывалых – один напоролся на собственный крючок, застрял и чуть не замерз, другому рыба откусила полруки. Вода в лунке предательски чернела…
Я трусливо лег на лед и сунул руку в омерзительно холодную воду. Пройдя пальцами по леске, нащупал какую-то длинную корягу. Скользкая, холодная, вся в тине, она, впрочем, была ровной и длинной. Палка? Нет, кол. Длинный кол от летней самоловки. Или от сети. Я медленно, маленькими рывками стал подвигать его подо льдом, стараясь нащупать конец. Из носа текло. Глаза слезились от холода и ужаса. Мокрый тельник леденил подкожную кровь. Ко всему поднялся ветерок с поземкой…
Всему в жизни бывает конец. Закончился и самый длинный кол в моей жизни. Я осторожно завел его толстый, в обхват ладони, конец в лунку и поднялся на ноги. Дальше стало легче. Вытащил на лед три метра черной, пропитанной илом древесины. Леска бородой была напутана на нее. Но не кончалась, а снова уходила в воду. Стихший было от холода азарт снова погнал кровь по жилам. Согретый им, не успев одеться, я снова потащил лесу. На том конце ее кто-то тяжело шевельнулся.
– Слушай, что-то есть! – крикнул я приятелю.
– Да что там, сеть наверно, старая, да щука с килограмм. Думаешь, на десять там сидит? Не бывает такого, – он самовлюбленно проверял свои самоловки, вытащив еще одну травянку. – Тащи давай!
Медленно-медленно шла толстая леса. В глубине было несколько невнятных шевелений. Или ленивых шевелений – я не разобрал. Леска опять встала.
– Опять стоит! – обескураженно крикнул я приятелю.
– Сеть ко льду подошла! Снова лезь, – он видел все сквозь лед.
Хорошо, что я не успел одеться – не пришлось снова раздеваться. Второй раз это менее приятно. Почему-то. Всегда. Снова по леске пальцами прошел в глубину. Руки едва хватало на толщину льда. Сразу под ним нащупал металлический поводок. До крючка оставалось десять сантиметров. Глубина молчала.
Я окончательно струсил. В любую нору страшно пихать часть своего тела. Вдруг там ядовитые зубы. Снова поднялся на ноги. Еще раз потащил за леску. Она стояла мертво. Каким-то наитием отпустил ее на полметра. И снова потащил. И вдруг она пошла. Пошла все быстрее и быстрее. Я быстро перебирал руками, а сердце замирало в предчувствии обрыва лесы. Обрыва не было. Вместо него в лунке вдруг показалась огромная зубастая пасть. Ярко-красная, широко открытая, с белыми острыми зубами – я чуть было не отпрянул в ужасе. Но как-то получилось преодолеть страх, и незнакомым для себя, вдруг отточенным движением я подхватил под жабры огромную щуку и вытащил ее на лед. Она на секунду замерла, освобожденно распластавшись на белом снежном покрывале, но тут же забилась, подпрыгивая, свиваясь кольцом и выгибаясь – яростно, страстно, обреченно…* * *
– Помнишь, щуку тут поймал зимой, большую? – Мы с Колей сидим у горящего костра на берегу. В пяти метрах тихонько плещется вода о прибрежные камни. Ночь светла. Комаров разогнал дым, и мы наслаждаемся теплым воздухом, горячим чаем и дружеской беседой.
– Помню. Толстая такая, как поросенок. Полюбило тебя озеро.
– Как так – полюбило?
– Да вот, рыбу какую дало. Может, первый и последний раз в жизни, – он печально вздохнул. – Хорошее озеро, доброе. Не слышал, чтобы утонул здесь кто.
Озеро согласно приборматывает мелкой волной. Потом вдруг раздается громкий, пушечный удар о воду. Я вздрагиваю.
– Не боись, бобер шалит, – Коля жмурится от дыма или от удовольствия. – Вкусный бобер. Копченый особенно.
– Да ты угощал меня. Почками. Я тогда еще московскому другу СМС написал: «Сегодня ели почки бобра».
– А он чего?
– Ответил завистливо: «Всегда, всегда, мой друг, иди дорогою бобра».
Посмеялись. Поспел чай. Он круто забурлил в солдатском закопченном котелке. Коля бросил в кипяток заварку и поставил на землю к огню – настояться. Вкусный пар пошел от котелка. Внутри созрел вкусный цвет.
Коля с сербаньем прихлебывал из кружки.
– Вот ты рассказывал, что землю не продал бы мне, если б не карельские корни. Почему? – как-то стал меня интересовать этот вопрос.
– А чего. Если карел – природу будешь любить. Жалеть ее. Пришлый – не будешь.
– Да я как-то никогда не думал раньше об этом. Карел – не карел. Русский я. Вон бабка только карелка была.
– Значит, и ты – карел. Я же вижу, – Коля усмехнулся. – И характер говнистый. И сам прижимистый.
Я засмеялся. Мне было хорошо сидеть ночью у костра в лесу.
– Ты вон завтра сходи в старую деревню. Посмотри, как люди жили, – Коля махнул рукой в сторону недалекого древнего дома.
– Да как жили. Как все.
– Э, не скажи. Карелы – особый народ. Их даже викинги боялись.
– С чего ты взял? – я искренне удивился. – Не слышал такого.
– Читал тут. Как дети пяти карельских племен Сиггуну захватили и сожгли, первую столицу викингов. И ворота потом в Новгород принесли. До сих пор в Софийском храме стоят.
– Ну ты даешь! – Коля в очередной раз меня озадачил.
– А ты думаешь, мы в деревне глупые все. Поймешь потом – свобода только здесь и осталась.
– Да ладно, свобода. Вон пьют все кругом.
– Не все, а половина.
– А половина почему пьет?
– Хотят жить как свиньи, вот и пьют, – Коля стал сворачивать тему, не хотелось ему дальше рассуждать почему-то. Может, свое что.
А я вдруг стал думать и вспоминать. Ведь помимо поддельного спирта, помимо зимней скуки, помимо дикого капитализма – есть еще что-то, более глубокое, более нутряное, важное. Я вспомнил, как умер от суррогата мой младший деревенский дядька, еще при развитом социализме. Толя, а кличка почему-то Сидор, я его и дядей никогда-то не звал. Помню, как летом, будучи еще салагой, он пытался выцарапать себе наколку: «Нету лета без июля. А июля без любви». А потом потерял интерес к жизни и спился. Помню, как повесился мой средний деревенский дядька, тогда же, еще в счастливом прошлом. Он был самый активный из братьев, самый талантливый. После службы в десанте (Чехословакия – про Афганистан тогда и не думали) он вернулся в деревню. Женился, родил троих детей, хватался за многое. И все вырывалось из рук. Ему как-то явно не хватало свободы, он хотел жить хоть с маленьким размахом, а ему не давали. Он много ругался со всеми, с начальством колхозным, с родными. А потом тоже подсел на стакан, разочаровавшись. И повесился, удавился однажды на дверной ручке. Записку жене оставил: «Заберу тебя с собой». Через месяц у тети Тани мгновенный цирроз, коллапс печени, смерть – даже врачи удивлялись. Осталось трое малолетних. Вот такие мои карельские воспоминания из детства. И дальше стал я думать, благо Коля уже дремал у костра. Что, думал я, сильнее и страшнее государственного устройства, поддельного спирта и зимней лени? А потом понял – ложь. Которая уже век есть наше государственное устройство, независимо от названий. Ложь и нелюбовь.