Сильно кружит, колесом юлит Кола-река, словно жизнь наша – ни догадки, ни предсказа. Так идешь по берегу, по лесу светлому, сосновому, словно по кущам райским гуляешь, да вдруг глядишь – шаг за шагом попадаешь в дурную болотину. Мелколес кругом стеной встает, черная ольха да осина подлая, хлесь тебе по глазам тонкой веткой до слез, хлесь другой раз. И тут же комарья да гнуса рой налетает, в уши, ноздри, в рот лезет без счета, и такой писк оголтелый подымается, что через мгновение уже не писк, а вой кругом стоит. И бредешь во мхах, по колено в воду гнилую проваливаясь, плечами частокол цепкий раздвигаешь, горлом пересохши. Такой чепыжник настает, что и в голове твоей мутится, ничего не понятно, не знаешь ни сторон света уже, ни имени своего почти. Тогда только остановишься на миг, да переведешь душу, да к небу глаза подымешь: Господи, спаси. И глядишь – успокоится сердце, и отчаянье уйдет, и налегке вынесет тебя из дурной этой чепыги, и в прошлом останется страх. Только впредь не угадаешь никак, когда и где снова занесет тебя в лихие места и смутит нечистый душу. И усомнишься…
…Долго я теперь не поеду на Север. Долго не буду даже думать о том, чтобы залить полный бак бензина на самой дешевой заправке, включить погромче музыку и разогнать машину так, чтобы невольно нога притормаживала, сама, потому что вот-вот готов был взлететь от ощущения счастливого и долгого пути. Не поеду, потому что на пути этом подстерегают меня реки. Первой весело прожурчит по камням Елгамка, а потом спокойно пронесет темные воды Идель, мрачной красотой глянет сквозь ели широкая Тунгуда, и совсем уж душу разорвет надвое изменчивая Поньгома. А после уж и сама стылая река Кереть спросит за все и по делам воздаст.
А вот раньше часто ездил. Среди виденных красот дальних, чужих вдруг открылось, что искал я совсем не там. Оказалось вдруг – пятьсот километров всего разделяют меня и те места, где даже утлый челн не нужен – подъедешь на машине прямо к берегу морскому, остановишься, и в глаза сразу дорожка солнечная, ночная по ласковой глади воды, в ноздри – воздух свежий, пряный и густой, в душу – восторг тихий, незапятнанный. Называется это все Белым морем, и грош бездушному цена.
Последний раз в конце зимы это было. Еще когда к Чупе подъезжал, уже знал, как вначале все сложится. С кем бы ни ехал, разговор один:
– Давай только в бар местный не пойдем.
– Почему? – удивляется попутчик.
– Потому что зайдем на полчаса, бар в Чупе утлый и смешной, почти столовка деревенская. А там заполнят все помещение чупинские девчонки – и глаз будет не отвести, будешь удивляться и радоваться, что в богом забытом месте такие красавицы. И не заметишь, как невольно, неожиданно возникнет в тебе отчаянная надежда на счастье, и будешь сидеть всю ночь напролет, танцевать будешь, уговаривать, и под утро разбегутся поморочки, обморочно ножками топоча, и будет муторно и тошно, и ехать еще бог весть куда с самого утра, десятки километров по морю или по снежным волнам – все одно качка, и еле выживешь первый день на севере. Давай хоть на этот раз в бар не пойдем.
У меня в Чупе знакомый – Юра. У Юры фирма – «Кереть тур» называется. Я его так и зову – Юра из «Кереть тура». Он весь маленький, улыбчивый, как медвежонок, но важным казаться пытается, значительным. Все себе передряги устраивает. «Осенью на яхте шел, – рассказывает, – сеть на винт намотал, пришлось у Шарапова мыса на берег выбрасываться. Хорошо на песок выскочить умудрился». И все ахают, восхищаются Юрой, пока не проговорится напарник его, что вина много в тот день выпили, вот и посадил посудину на мель бывалый моряк, правда, да, удачно посадил, не отымешь.
В этот раз меня опять Юра встречал. Поздоровались, обнялись:
– Ну что, в бар зайдем наш?
– Да нет, знаешь, не стоит, дорога длинная завтра. Да и сейчас путь был неблизкий. Устал. Не хочу. Разве что на полчаса…
…Так за счастьем своим, братие, не заметил я вовремя неладного. В нашей стороне изначально так – нельзя никогда взгляд свой рассеивать, сторожко нужно к миру присматриваться. А забудешься чуть, размякнешь душой – тут же обнакажет тебя, что волком выть будешь, а поздно уже – проехали. Только когда стал я замечать нехорошее, уже давно все случилось. И знали все вкруг меня об этом, да молчали, за спиной злые языки свои теша. А я как младенец был невменяемый. Потому что любил очень Варвару свою. Ведь как учат умные: любишь – не доверяй все равно, ибо враги люди, и нет промеж ними любви истинной. А мы же гордимся: «Есть», – кричим, и душу за милых своих продаем. Стал я замечать, что Варвара не в себе вроде временами становится. Норов ее как вода в реке менялся: светит солнце – светла вода, чуть тучка наплывет – чернее черного становится. И глаза прятать стала от меня, не испуганно, а с думой затаенной. Я и так ее спрашивал, и эдак – молчит, а и ответит что – сама далеко-далеко от меня. Так и гнал я от себя дурные мысли, гнал и верил ей, как себе, как матери, как Богу.
…Утром мы, как всегда, рано вышли. Снегоход Юрин уже наготове стоял, старый неказистый «Буран». Сзади прицеп – санки маленькие. Туда вещи побросали, я сверху сел, и покатили по улице заснеженной. Только за поворот свернули да из-за домов выехали – гляжу, новое что-то. На скалистом взгорке прямо над губой чупинской поднялся уже в пяток метров сруб новый, ладный весь и свежий, словно хлеб утренний. Желтизной своей радостной сразу в глаза бросился, и утро хмурое посветлело словно. «Юра, стой, – кричу, за мотором неслышимый, – стой, посмотреть хочу».
Юра остановился, недовольный:
– Чего, только выехали. Еще шестьдесят километров пилить до Керети, намудохаемся.
– Подожди. Что за строение? Я раньше не видел.
Он обернулся:
– А, часовню строят новую. Варлааму Керетскому. Не слышал? Святой здесь был веке в семнадцатом. История-то жуть. Но он мужик настоящий, мужичара. Поехали, дорогой расскажу.
Снова затарахтел «Буран». А я все оглядывался и оглядывался на светлую посреди темных строений, веселую и одновременно строгую какую-то, ветрам открытую и мудрую часовню. «Варлаам», – в голове крутилось старое, забытое уже и будто бы чужое имя.
…Маетно мне было в тот день. Не на месте душа, хоть и службу правил усердно, и работой пытался удушить тревогу. А все равно – кричали чайки так жалобно, так пронзительно, что сжималось внутри в предчувствии недобром. Варвара с утра в близкий поселок ушла, соль у нас кончилась, а скоро семге идти. И долго ее не было, уж солнце на сон пошло. Не выдержал я, собрался мигом и вослед, а сам ругаю себя – зря отпустил человечка слабого среди природы злой и людей недобрых. До поселка добрался, как долетел, аж весла в руках гнулись. Там искать кинулся, спрашивать. Только не говорит никто, все глаза отводят с ухмылкою странной. Наконец не вытерпел, за грудки схватил прихожанина бородатого, тот и показал тогда на корабль норвегов, что на недалеком рейде стоял.
Я опять в лодью, да к кораблику тому. Подплыл, а там шум, гам, веселье, ни вахты, ни приличия, шатается пьянь-сбродь по палубе да по кубрикам таскается. Человек семь их там было, и среди них Варвара моя. Я сначала даже не узнал ее. Волосы распущены, глаза бесовским огнем горят, щеки румяные, да не от стыда, а от веселья низкого. И хватают ее пришлые люди, и таскают, а ей все в радость, то с одним кружит, то к другому прильнет как к другу любезному. Тут меня заметили, сгрудились все, и она среди них. Пытался увещевать ее, да недолго, хохочет ведьмой, в руки не дается, волчком кружит. И пришлые, нерусские залопотали что-то по-своему, ко мне двинулись. Забыл я Бога в тот миг, забыл веру свою и упование. Только гнев черный внутри остался и поднялся волной наливной. Затопил всего меня внутри, глаза застил, в руки свинцом налился. Схватил я тогда анкерок [7] малый, двухпудовый, что с вином на баночке [8] стоял, и в толпу кинул с размаху. Разметались они, как брызги зелья, по палубе, к переборкам прижалися. А мне уж не остановиться было – попал в руки якорек небольший, и пошел крушить направо-налево, кто сопротивлялся – тому с большим пылом, скулящих тоже не жалел. Ее первую убил.
Как очнулся немного, не стал думать долгого. Разом кончилось все для меня, жизнь моя, любовь моя, все дьявол забрал и меня с собой прихватил. Завернул я Варвару мою в кусок холста, который рядом, будто нарочно уготовленный, лежал, положил ее на нос лодьи своей и от борта страшного оттолкнулся. И пошел, сначала по Коле-реке, потом в залив, а потом и в моря северные. Не было мне места больше на земле этой, и пусть пучина меня пожрет. Ведь вечным укором передо мною любимая мертвою лежит, сквозь холстину родными очертаниями светясь, а сзади – посудина чужая, кровью до бортов мной заполненная. Не знал я раньше ничего про дорогу страшную, да в момент узнал. Прости, господи, душу грешную.
… Снегоход стремительно несся по укатанной лесовозной дороге, и прицепные санки мотало из стороны в сторону так, что дух захватывало и руки невольно вцеплялись в высокие борта. Потом, когда съехали с трассы и пошли по снежной целине, скорость меньше стала, зато качка и тряска начались – только держись. Словно по мелким, острым волнам прыгали санки, и все внутренности сотрясались крупной дрожью, похожей на ужас. Зато снаружи творилась красота. Потихоньку, совсем медленно вылезло солнце из облачных перин, сбросило их за горизонт и, сладко потянувшись, раскинулось по небу, лучи широко распластав. Хмурыми кочками лежавший утренний снег сразу заиграл, заискрился в ответ, словно нежданно обласканный дворовый котенок. Чуть только отошли подальше от дороги и пересекли невнятную болотину с обиженно торчащим сухостоем – сразу взлетели на гребень длинной, изгибчивой сопки и понеслись по нему, изо всех сил приминая рвущийся наружу нутряной восторг. Справа на далекие мили тянулся лесной распадок с проблесками полян, старых вырубок и скалистых откосов. Все это сливалось в хаотический, казалось, узор, в котором вдруг светилась такая строгая гармония, что только гордый ворон своим отрывистым «кра» смел выстрелить в эту красоту и остаться в живых. Слева, сквозь частую рябь стволов, стали исподволь, стыдливо выглядывать несколько лесных озер. Берега их были круты и высоки, очертания сложны, казалось, они сплелись в какой-то тесный суматошный клубок. Редкие искривленные сосны смогли забраться на самый верх темных первобытных скал и замерли там в страхе перед собственной смелостью. Заливы озерные мелькали то тут, то там, все казалось хаосом. «Крестовые озера», – гордо, словно приложивший руку, сказал Юра и, видя мое недоумение, остановился на взгорке. Медленно достал и развернул карту. На зеленом поле лесов строго и радостно синели три крестика, совсем таких, что вешают на шеи младенцам при крещении. Они лежали рядом, чуть не касаясь друг друга, щедрой рукой брошенные на благосклонную землю.