В призрачном городе сталкиваются две сумасшедшие идеи: реакция в лице сенатора Аблеухова и революция в образе «партийца» Дудкина. Обе они равно ненавистны автору. Васильевский остров – очаг революции – восстает на Петербург – оплот реакции. Холодом смерти веет и от старого, гибнущего мира, и от нового, несущего с собой гибель. И там и здесь один символ – лед. Ледяное царство-реакция, но и революция – «ледяной костер». Противоположности совпадают: Петербург, над которым сенатор Аблеухов, как огромная летучая мышь, простер свои черные крылья, – творение «революционной воли» Петра. Адский Летучий Голландец – Петр – «Россию вздернув на дыбы» – первый русский революционер. Аблеухов – татарского происхождения: в нем живет темная монгольская стихия; начало Аримана, неподвижности, сна, Майи; древнее, исконное небытие, грозящее поглотить Россию. Но и социализм для Белого тоже «ложь монголизма»; черный призрак Шишнарфнэ, с которым борется и в когтях которого погибает террорист Дудкин, – потомок Ксеркса, темная сила, влекущая Россию в первоначальное ничто.
В берлинской редакции «Петербурга» 1922 года Дудкин читает загадочное письмо, начинающееся словами: «Ваши политические убеждения мне ясны, как на ладони». В измененном контексте этой редакции оно совершенно непонятно. Смысл его выясняется в рукописной, «журнальной» редакции 1911 года. Этот невероятный документ следует привести целиком: «Ваши политические убеждения мне ясны, как на ладони: та же всё бесовщина, то же всё одержание силой, в существовании которой я не могу больше сомневаться, ибо я видел Его, говорил с Ним (не с Богом). Он пытался меня растерзать, но одно святое лицо вырвало меня из нечистых когтей. Близится эфирное явление Христа; остается десятилетие. Близится пришествие предтеч и одного предтечи: кто такое спасшее меня лицо – предтеча или предтечи – не знаю. России особенно будет близко эфирное явление, ибо в ней колыбель новой человеческой расы, зачатие которой благословил Сам Иисус Христос. Вижу теперь, что Вл. Соловьев был инспирирован одной раз-воплощенной высшей душой (само посвящение), что связало в нем пьяный путь с культом Софии, бессознательно загнало в Египет и т. д. Это в связи с тем, о чем нижегородская сектантка Н. П. (помнишь, наша знакомая?) так мучительно бредила… Лев Толстой – перевоплощение Сократа: он пришел в Россию в нужное время для морального очищения. Ясная Поляна – звезда России. Мобилизуются темные силы под благовидным покровом социальной справедливости.
В социализме, так же как в декадентстве, идея непроизвольно переходит в эротику. В терроризме тот же садизм и тот же мазохизм, как в желании растлить, как и в ложном искании ложного крестного пути. Чаяние светлого воскресения человечества переходит в сладострастную жажду крови, чужой, своей собственной (все равно). Отряхни от себя сладострастную революционную дрожь, ибо она – ложь грядущего на нас восточного хаоса (панмонголизм)».
В свете этого письма идейный замысел «Петербурга» раскрывается до конца. И старая Россия, и новая ее реакция и революция – во власти темной монгольско-туранской стихии. Единственное спасение – «тайное знание» – антропософия. Россию спасет «эфирное явление Христа», и в ней родится новая человеческая раса.
Закончив свой роман, Белый уехал в Дорнах и душою и телом предался «учителю» – Рудольфу Штейнеру. Композиция «Петербурга» обусловлена ее антропософской подпочвой.
Подготовляя новое издание романа в 1922 году, Белый подвергает текст 1913 года коренной переработке. Времена переменились, а с ними изменилось и настроение автора: после Октябрьского переворота 1917 года Белый меняет свое отношение к революции: резкие выпады против «социалистов» и «террористов» смягчаются; выпускается глава «Митинг», исчезают интеллигентный партийный сотрудник, пролетарий сознательный, пролетарий бессознательный; два еврея-социалиста, бундист, мистический анархист, «Рхассея» и «тва-рры-шшы». Революция перестает быть «ледяной» и становится огненной. Иванов-Разумник в своей статье о «Петербурге» Белого[23] справедливо указывает: «То, что в 1913 году было „тезисом“, пятью годами позднее стало „антитезисом“ – теперь вместо адского марева Белый видит в революции правду подлинной Голгофы. Не случайно с конца 1917 года он стал во главе сборников „Скифы“. Для него „монголизм“ начало ариманическое, nihil, неподвижность, а „скифство“ – начало ормуздическое, явь „to pan“, категория огня, движение, динамизм, катастрофичность. Между 1913–1922 годами для Белого „революция – монголизм“ заменилась – „революция – скифство!“».
Видоизменилась за это время и другая идея романа – антропософическая. Из пламенного ученика Штейнера Белый превратился в заклятого его врага. В новой редакции он сокращает рассуждения и размышления о «космической идее», о «пульсации стихийного тела», о борьбе посвященных с монгольскими силами. Роман получает иную стилистическую форму и иное идейное освещение: текст сокращается на четвертую часть.
«Петербург» – театр гротескных масок: София Петровна Ликутина, «Ангел Пери», окружена поклонниками; вот их имена: граф Авен, Оммау-Оммергау, Шпорышев, Вергефден, Липпанченко. Иногда она задорно их спрашивает: «Я кукла – не правда ли?», и тогда Липпанченко ей отвечает: «Вы – душкан, бранкукан, бранкукашка». Террорист Дудкин жалуется на то, что его окружают не люди, а «общество серых мокриц». На балу у Узкатовых гости смешиваются с масками, мелькает красное домино, вихрь безумия подхватывает и кружит распыленную действительность. «Комната наполнилась масками. Черные капуцины составили цепь вокруг красного сотоварища, заплясали какую-то пляску; их полы развеивались; пролетали и падали кончики капюшонов; на двух перекрещенных косточках вышит был череп».
Провокатор Липпанченко – тоже маска: безликое чудовище. «Безликой улыбкой повыдавилась меж спиной и затылком глубокая шейная складка: представилась шея лицом: точно в кресло засело чудовище с вовсе безносой, безглазой харею. И представилась шейная складка – беззубо разорванным ртом. Там, на вывернутых ногах, запрокинулось косолапое чудовище». Таинственный гость Дудкина – персиянин Шишнарфнэ – на мгновение оживший призрак. «В комнату вошел человек, имеющий все три измерения; прислонился к окну, и – стал контуром (или – двухмерным), стал тонкою слойкою копоти, наподобие той, которая выбивает из лампы; теперь эта черная копоть истлела вдруг в блестящую луною золу; а зола отлетела; и контура не было: вся материя превратилась в звуковую субстанцию».
Петербург призрак – и все обитатели его призраки; мир дематериализован, из трехмерного превращен в двухмерный, от вещей остались одни контуры, но и они разлетаются тонкой слойкой копоти. Всеми этими приемами развоплощения материи подготовлено потрясающее появление Медного всадника. Дудкин слышит металлические удары, дробящие лестницу его дома; с треском слетает с петель дверь его чулана. «Посередине дверного порога, склонивши венчанную, позеленевшую голову и простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором… Медный Всадник сказал ему: „Здравствуй, сынок!“ И – три шага; три треска рассевшихся бревен; и металлическим задом своим гулко треснул по стулу литой император, и зеленеющий локоть всей тяжестью меди валился на стол колокольными звуками; медленно снял с головы император свой медный венок; лавры грохотно оборвались. И бряцая и дзанкая, докрасна раскаленную трубочку повынимала рука; и указывала глазами на трубочку; и – подмигнула на трубочку: „Petro Primo Catherins Secunda“».
Это явление – ослепительный взрыв света во тьме. Белый здесь – достойный наследник Пушкина: на мгновение в его герое Дудкине оживает бедный Евгений из «Медного всадника» и «тяжело-звонкое скаканье» царственного всадника наполняет роман своим торжественно-величавым ритмом – и, кажется, «Петербург» Белого – гениальное завершение гениальной пушкинской поэмы. Но лишь на мгновение. Уже в следующей главе автор снова погружается в свой сумеречный бредовый мир – и хороводы масок продолжают свое утомительное кружение.