— Чем могу быть полезна?
— Сколько времени этот самый Пентти собирается быть занятым? Мне надо с ним поговорить.
— Минуточку, прошу вас, — говорит женщина и упархивает за дверь.
Минуточка длится и длится, прежде чем вестница возвращается.
— Пожалуйста, директор свободен.
— Неужели свободен? — говорит он.
— Простите?
— Я сказал, неужто он в самом деле свободен? — повторяет он зычным голосом. Он видит, как женщина пытается его понять, видит, каких границ достигает ее мысль, прежде чем оборваться, и тогда вокруг ее рта появляется растерянная гримаса — тут и конец мысли.
Он входит в кабинет Пентти.
— Здравствуй.
— Здравствуй. Извини, тебе пришлось ждать. Почему ты сразу не сообщил?У меня был в гостях один англичанин и просидел, чертов сын, полдня, рассказывая всякую чушь.
— Ну и тупые же у тебя служащие. Почему ты не разгонишь их к черту и не возьмешь получше?
— Это очень хорошая девушка, если ты ее имеешь в виду.
— Я этого не заметил.
Они стоят рядом. Пентти на голову ниже отца, но он Крепкий мужчина. Может быть, поэтому Пентти всегда говорит грубо, по-мужски. Пентти самый маленький, даже Кайса, кажется, длиннее его.
— Вид у нее просто тупой.
— Господи, если бы ты знал, как трудно найти порядочных конторских служащих.
— Но ведь есть же такие учреждения, которые определяют профпригодность и подбирают работодателям подходящий товар.
— Черта с два! Я уже пользовался помощью братьев-психологов. И не предъявлял им высоких требований, но они не справлялись даже с самым малым. Я просил только таких телефонисток, которые не бегали бы вечно писать, но даже и этого не получил — через коммутатор никогда никуда не дозвонишься.
Его смешат Пенттины истории.
— Ты хочешь невозможного, — говорит он. Он всегда любил Пентти. Хотя Пентти и не то, что Лаури, но он работяга и в нем есть энергия.
— Я пришел поговорить про твои хлопоты по расширению, — говорит он.
— Я сразу же начну расширяться, как только наберу достаточно капитала, — говорит Пентти, сжимает руку в кулак и, разжимая его, открывает короткие толстые пальцы. Из-за этих пальцев уроки музыки закончились для Пентти, едва начавшись, вспоминает он.
— Нынче такие времена, что вся эта кредитомошенническая деятельность, называемая косметической промышленностью, приносит до черта денег. Но этим я заниматься не стану. Не хочу готовить новые мази от бородавок для прислуг, стареющих заводских девиц и школьников. Для этого не надо быть химиком. Для этого достаточно набивать тюбики навозом и отправлять в магазины. Торговля идет бойко. Такая она вся — косметическая промышленность. Я в этом пачкаться не буду. Я пойду в прежнем направлении. Когда чертовы геологи начнут составлять карту скалистой Финляндии и кончат собирать камешки и другие памятные предметы, тогда начнется работа для меня.
— А как у тебя с деньгами?
— Плоховато, конечно, плоховато. Я беру каждую марку, которую только удается получить в долг, Банки, к счастью, терпеливы. И беды у меня нет. Но если ты вступишь в пай, будет лучше. Речь идет о таких малых капиталах, что твоя доля составит шестую часть всей затеи. Правда, как мы уже говорили, на это уйдет все, что ты сумел скопить.
Об этом действительно был разговор.
Он бы вышел на пенсию, купил старый хлев и забавы ради стал разводить шампиньоны. Все остальное пошло бы Пентти на его предприятие: городская квартира, земельный участок, акции и лес с его прекрасными деревьями. Лес бы весь вырубили и на берегу воздвигли Пенттины строения. Пентти не о чем горевать. Как не помочь сыну? Ни на что другое он больше не годен.
А если он не выйдет на пенсию? Если его выставят раньше времени? Тогда проекты насчет хлева и шампиньонов навсегда останутся проектами. Тогда придется искать другую работу, и городская квартира ему понадобится.
— Я стал подумывать, может, и не отдавать тебе лес и землю.
— Тогда из моих намерений ничего не получится.
— Но ведь у тебя есть тот лес и та земля, которые я тебе выделил.
— Этого мало. Чтобы кое-как хватило, надо сложить все вместе и уговорить присоединиться к нам Кайсу с Оскари.
— Мне надо еще подумать.
— В чем дело, почему ты так колеблешься?
— Понимаешь... Собственно, для этого я и пришел. Дело, видишь ли, в том, что наши господа и я...
И он принялся рассказывать.
Сын слушал.
Сын смотрел на него внимательно и долго; видно, плохо его понимал. Может быть, он все-таки неправ, если его не понимает даже собственный сын? Неужели он и в самом деле такой старый упрямец, что считает правым себя одного?
— Значит, для тебя, старина, твое отношение к проекту стало проблемой из-за проклятого кусочка песчаного берега? — говорит сын, выслушав отца.
— Да, мне кажется, что, как участник этих дел, я должен взять на себя ответственность за их последствия.
— Скажи-ка мне, сколько в вашем учреждении дел, в которых заинтересовано правительство?
— Нынче стало очень много. И правительство, и общественное мнение, и крупные объединения.
— То есть главным образом это монополия государственных деятелей?
— Что-то в этом роде.
— Тогда все ясно. Каким бы влиянием вы, маленькие начальники, ни пользовались, решение всегда останется в их руках. По-моему, это простой случай, — говорит сын. Теперь отец не понимает его. Сын начинает объяснять, он говорит уверенно и спокойно:
— Дело совсем не в тебе, старина, не в том, соответствуешь ты или не соответствуешь поставленной перед тобой задаче и можешь ли ее решить. Если бы ты, подобно своим приятелям, всю жизнь ограничивался технической стороной дела, правление никогда не придралось бы к твоим нервам. Правление не станет избавляться от тебя из-за того, что ты придерживаешься иного мнения в каком-то техническом вопросе, оно может сделать все, что пожелает, независимо от тебя. Оно хочет избавиться от тех неприятных и независимых суждений, которые ты высказываешь. Современное большое учреждение не может слаженно функционировать, если хоть один заведующий отделом, занимающий видное положение, дышит иным воздухом, чем правление. Это опасно потому, что может подать пример другим. Вот как обстоит дело по существу. Я тоже не хотел бы иметь начальником канцелярии человека, который...
— Но об этом не было речи, когда я разговаривал с директором.
— Можешь быть уверен, на это никто даже не намекнет, именно потому, что в этом суть.
— Как бы ты поступил на моем месте?
— Боюсь тебе сказать. Даже попытайся я влезть в твою шкуру, я все-таки стану лить воду на свою мельницу. Конечно, я ушел бы к дьяволу из этой фирмы, превратил бы в деньги все, что у меня есть, и отдал бы их сыну: вот тебе, продолжай, я свое отыграл. — Сын усмехнулся. — Ты, конечно, поступишь, как найдешь нужным. Не такое это чрезвычайное дело, как тебе кажется. Приятели мне нередко рассказывают подобные истории. А в Америке такое случается ежедневно. Какой-нибудь старый начальник отдела или ученый долго занимается чем-нибудь, и, когда дело подходит к концу, ему хочется это использовать так-то и так-то. Но правление говорит старикану: нет, твои нервы, видно, не в порядке, это надо использовать как раз наоборот. Если старикан не соглашается, его прогоняют — вот и вся игра. На его место берут нового, покладистого человека. Но дело обделывается деликатно. Старикана обследуют, ему ничем не угрожают, а только советуют. Крупные концерны и цивилизованные правительства в современном мире не практикуют судебных процессов и гонений. Это считается историческим пережитком, если и возникает где-то. Нынче в моде дружеские советы, а после них — долой с должности, или, иначе говоря, по шее. Потом на следующее утро просыпаешься в канаве и чувствуешь, что затылок одеревенел. Тебе раздробили его дружеским советом и при этом даже поднесли спичку, когда ты взялся за сигару.
— Думаешь, я должен сидеть смирно и делать, как велят?
— Конечно. Или уходить к чертовой бабушке. Либо ты живешь с ними, либо берешь развод. И тогда ты избавляешься от всех советчиков и приятелей, которые тебе докучают. Один человек бессилен против воли объединения. Это закон природы. Нынче все так думают, поэтому одолеть его невозможно.
— Но ведь существует общественное мнение просвещенных людей.
— Что? Дерьмо в сахаре. В демократическом мире нет такой штуки. Общественное мнение, правда, есть, но это совсем другое дело, нежели просвещение. Ты даже не заметил по рассеянности, что из мира улетучились такие понятия, как просвещенность и всеобщность. Их загнали в самый темный угол. Общественное мнение в мире западных демократий бессильно в оценке науки или техники. Правда, существует хор общественного мнения, который дерет глотку всякий раз, как речь заходит о распущенности и морали, церкви и религии, о политике или убийстве из ревности. Но техники и науки это быдло остерегается. И интеллигенция тоже остерегается. Она молчит, возлагая ответственность на государственных деятелей, у которых, как показывает опыт, нет ни малейших данных на то, чтобы в это вмешиваться. В наше время наука и техника превратились в тайный магический ритуал, которого обыкновенный человек в своем жалком духовном бессилии избегает...