Иван Силантьевич Савельев, окаменело сидевший с краю стола, ничего не сказал.
* * * *
Ирина и Ольга Яковлевна прожили в Шантаре еще недели полторы, побывали и в Михайловке. Кружилин возил их, как Зубова, на Огневские ключи, к Звенигоре, показал брод через Громотуху, по которому переходил когда-то его партизанский отряд. Ольга Яковлевна была молчаливой и задумчивой, а Ирина слушала рассказы бывшего командира партизанского отряда восторженно, то и дело вскрикивая:
— Подумать только, как все это было!
Последнюю ночь гости ночевали в доме Анны Савельевой. Ольга Яковлевна пыталась было отказаться от этого приглашения под предлогом необходимости отъезда домой, но Ирина решительно сказала:
— Мама, на один день задержимся еще. Я хочу… стихи Дмитрия послушать.
Анна со всем радушием угощала их, Дмитрий читал много стихов, Ирина громко одобряла их, оба они много разговаривали и смеялись. Ольга Яковлевна снова и снова рассказывала о Семене. Но, рассказывая, она постоянно со страхом думала: а что, если Анна догадалась, кто такая Ирина, для чего они сюда приехали?! И каждую секунду ждала вопроса, который будет катастрофой, ибо, как бы она ни ответила на него, все будет ясно…
Но вопроса такого не последовало.
На другой день гости уезжали. Провожали их на станции снова все — и Кружилин, и Наташа с Леной, и Анна, и Дмитрий. Из своего совхоза приехал даже Иван Савельев.
— Иван Силантьевич! — будто больше всех обрадовалась ему Ирина. — Спасибо, что вы приехали! И вообще, всем спасибо! Мне это очень… ну просто очень нужно было. Мне теперь будет легче жить.
Эти ее восторженные слова все восприняли с доброй улыбкой, и Наташа улыбнулась, и Анна.
Потом Ирина, высунувшись из окна, махала всем до тех пор, пока поезд не скрылся за станционными постройками.
— Хорошая какая девчушка, — произнес Иван, когда все шли к оставленным на привокзальной площади подводам. — Не ходит по земле, будто летает над ней.
— Хорошая, — согласилась и Анна. Они с Иваном чуть приотстали от других. Потом Анна вообще остановилась. — Все, что она говорила о Семене, правда. Я с твоими рассказами сравнивала.
— Ну вот, — кивнул Иван.
Анна сделала несколько шагов и снова приостановилась, поглядела в ту сторону, куда скрылся поезд. И вдруг сказала:
— Только у нее… и Леночки одинаковые глаза.
Иван чуть шевельнул поседевшими, как и волосы, бровями.
— Мало ли людей на земле с одинаковыми глазами…
Анна все смотрела и смотрела в ту сторону, куда ушел поезд, точно ожидая, что он вернется.
Потом произнесла вполголоса:
— Да это-то так…
И они пошли дальше.
* * * *
Горькие, тяжелив или тревожные, как рекомендовал Кружилин, стихи у Дмитрия не писались. И никакие не писались, он проводил ночи без сна, сидел за столом, выводил на бумаге строчки, затем рвал листы и обрывки бросал под стол. Брал новый лист, записывал возникшее в голове другое четверостишие:
Лихорадит древнюю планету,Много бед и много слез на ней.Я обязан рассказать об этомВ суматохе проходящих дней…
И снова рвал.
На земле стояла сухая и желтая осень, вечера были теплыми, Дмитрий сидел с открытой форточкой, до него доносились звуки постепенно затихающей деревни. Когда умолкало все — и скрип затворяемых где-то ворот, и глухой стук запоздалых дрожек, и последние голоса, долго еще слышалось далекое треньканье балалайки или звуки гармошки, временами беззаботный девичий смех. Затем умолкали, прекращались и эти звуки, прошедший день со всеми своими делами и заботами, радостями и горестями, отшумев, навсегда проваливался в черную ночь, в небытие, проваливался, казалось Дмитрию, все глубже и глубже. Над всей землей стояла теперь одна черная тишина, и ничего больше, и стоять она, чудилось, будет вечно.
Но вдруг эту тишину, всегда неожиданно, прорывал петушиный крик. Первому петуху откликался другой, третий, десятый. Древний, как сама земля, петушиный перезвон предупреждал людей о приближении рассвета и нового светлого дня.
Запустив пальцы в волосы, Дмитрий Савельев слушал петушиные песни и угрюмо думал: почему это он обязан рассказывать о всех бедах и всех слезах на планете? По какому праву он берет на себя эту обязанность? И отвечал себе: по праву поэта, по праву художника… Как Кружилин тогда, в доме Натальи Александровны, говорил? Люди постоянно должны помнить: многое из того, что делается на земле, — за пределами человеческого. Вот тот же Алейников. Ужасная судьба… А внучка его не ходит по земле, а будто летает над ней. Он, Дмитрий, слышал эти слова дяди Ивана, а потом они с матерью отстали. Ради того, чтобы она летала, и принял Алейников такую смерть. Это так… Об этом художник тоже должен всем рассказать. Чтобы таким, как эта Ирина, как дочка Семена, чтобы тем парнишкам и девчонкам, беззаботно смеющимся где-то в ночной тиши, не сломали крыльев. Это не только его право. Это его долг.
Без всякой связи будто с его размышлениями складывались сами собой в голове строчки:
…Значит, вновь со мнойНа этом светеВдовьи слезыИ сиротский плач.Все — мое…И бродит по планетеПрошлых лет и будущихПалач.
Я иду сквозь годы,Как сквозь плети,В седине,Как в пепле и золе…
Но это все не то, не то, мучительно думал он. А если то, не найден пока тот единственно возможный и необходимый для этого стихотворения художественный ряд, тот самый ключ, который повернешь — и войдешь в свой стих, как в свой дом, в свою комнату, где все знакомо и все необходимо. А потом туда будут входить и входить другие люди, и каждый будет поражаться этой красотой и гармонией, очищаться высокими мыслями, заложенными в произведении.
Но ключа не было, и снова обрывки бумаги летели под стол. Утром, как всегда, Анна привычно выгребала их оттуда.
Однажды на скомканном обрывке бумаги она прочла:
…Ты прости,Что я тебя придумал,Ты меня, пожалуйста, прости…Ни весной, ни осенью угрюмой,Видно, не найти к тебе пути…
Анна вздохнула, разгладила бумажный обрывок и зачем-то положила в карман фартука.
А когда Дмитрий в тот день молчаливо, как всегда, заканчивал завтрак, она, желая как-то облегчить сыну его многолетнюю боль и в то же время боясь причинить еще большую, негромко сказала:
— Сынок… А может, ты ее и вправду придумал?
Дмитрий понял, о чем она говорит. Он отвернулся к окну, долго глядел на облитые желтым пламенем березы, росшие вдоль улицы. Он хотел вроде и что-то сказать, но так и не сказал. Вместо этого он резко поднялся и чуть побледнел.
— Что? — тревожно спросила мать.
— Не знаю. Почтальон…
Анна глянула в окно, увидела идущую по двору почтальоншу с сумкой. Сумка, как обычно, висела у нее за спиной, а в руке она держала конверт.
— От Андрюшеньки с Раей, — сказала Анна спокойно и уверенно, потому что больше ни от кого писем не получала. Сказала и вышла навстречу почтальонше. И через какие-то секунды оттуда, из-за дверей, закричала испуганно и торопливо: — Сыно-ок! Дима-а!
И тут же, отмахнув дверь, появилась в комнате, растерянная и смятенная. Дмитрий стоял на том же месте, недвижимый.
— Сынок… — И протянула ему конверт. — От нее. Из Винницы…
С места он двинуться не мог, ноги его словно приросли к полу. В лице его не было теперь ни кровинки.
Пошатываясь, Анна прошла по комнате. Она шла к нему, но Дмитрий смотрел не на мать, а только на конверт, который мать несла в руках.
Она молча протянула ему конверт. Но вместо того чтобы взять его, он сделал шаг назад.
Анна положила письмо на стол. Затем качнулась к сыну, припала к его груди и зарыдала, как от неизбывного горя. Дмитрий одной рукой поддерживал мать, а другой поглаживал ее по плечу.
Конверт голубым пятном выделялся на столе и резал Дмитрию глаза.
Успокоившись, Анна проговорила:
— Только сейчас, сынок, я поняла твою любовь… Только сейчас вот… до конца. И какой ты сам! Ну, читай.
— Не могу, мама, — проговорил он еле слышно.
— Дурачок… Это хорошее письмо, я материнским чутьем чувствую. Иначе бы зачем она его стала писать? Через столько-то лет?! Зачем?
— Вот потому и страшно.
Они еще помолчали. А потом она сказала:
— Тогда я сама.
Она хотела взять письмо, протянула к нему руку.