— Чего уж тут выяснять, — сказал Шеврикука, — если я признаю себя виновным?
— Твои ощущения или даже терзания, — сказал Илларион и задел арфу намеренно, — мало кого волнуют. Выясняется степень твоей необходимости и полезности в будущем.
— Приданные мне силы оставили меня…
— На время. Надо полагать. Во всяком случае, ты так и остаешься наследником Петра Арсеньевича, и снять с твоих плеч возложенные заботы никто не волен.
— А я сам?
— Ты тем более. А потому и посиди здесь в узком кругу общения. Имеет смысл до поры до времени делать вид, что ты погиб или пропал без вести. А потом посмотрят…
— А вы с Малохолом здесь от каких сил?
Илларион рассмеялся:
— Много знать будешь, сна лишишься.
— Ну понятно, — кивнул Шеврикука.
Потом он спросил:
— Что-то было сказано про Увеку?
— А-а… Увека-то, — Илларион улыбнулся. — Эта дурацкая затычка в твоем ухе сработала. Радиомаячком. Она — для Отродий Башни. Но сигналы ее принимал и Пэрст-Капсула. Хотя он и так знал, куда ты мог направиться. Он ведь отговаривал тебя…
— Не слишком внятно, — сказал Шеврикука.
— Куда же внятнее-то… — покачал головой Илларион.
Далее последовали вести с воли. Как только изошел из дома Тутомлиных черный дым, концерн «Анаконда» начал решительные работы. Деньги потекли, люди забегали, куда были брошены реставраторы, куда — строители обыкновенные. Кубаринов и Дударев проявили себя российскими патриотами, решив обойтись без югославов, в особенности если те хорваты, турок и галицийцев. В круговороте строительных страстей Дударев не забывал о полотчике Игоре Константиновиче, досадовал, что никак не может отыскать его и послать в Северную Италию за паркетными плашками из альпийских елей. Заграничный паспорт Шеврикуки пролеживал зря. В Южный Тироль были отправлены в конце концов куда менее достойные заготовители. Но так или иначе перестройка дома на Покровке должна была быть произведена самым замечательным способом и в сроки проживания денег в деле.
Естественно, принялись возводить в усадьбе и бассейн для амазонского змея Анаконды, с примыкающим к бассейну вольером и пастбищем персональной зебры ветеринара и зоотехника Алексея Юрьевича Савкина. Корма и напитки для поддержания жизненной бодрости змея по списку Сергея Андреевича Подмолотова, Крейсера Грозного, подавались пока добросовестно, благородно соответствовали научным разработкам и после дегустаций погонщика змея, ветеринара и их японского друга Сан Саныча не вызывали протестов змея.
Бурно неслась деятельность Салона гарантированных чудес и благодействий в Сверчковом переулке. Не иссякли и футбольные заказы, но перечень услуг с ходом дней удачливо расширялся. С устойчивой завистью смотрели на дела Салона старательные гитаны из Ателье «Позолоти ручку!», что у Чистых прудов, но вредить сверчковцам не решались. В особенности после исчезновения черного столба. Хороша была во всех предприятиях Александрин Совокупеева. Расцвела и озарилась улыбкою Леночка Клементьева. Супруге Радлугина и ее хахалю поручали снятия порч с телефонных автоматов и изведения крысиного духа из туннелей метрополитена. Появлялась в Сверчковом переулке Гликерия Андреевна во впечатляющих нарядах, перед ней ставили особые задачи, похоже, что секретные, и она, надо полагать, имея ассистенткой Невзору-Дуняшу, прихоти Дударева и клиентов исполняла, преуспевая. И если Дуняша болтала с Совокупеевой и даже с супругой Радлугина, то Гликерия разговоров почти не вела и выглядела высокомерной и державноозабоченной.
В подъезды Шеврикуки в Землескребе свежего работника пока не назначали. Так что Шеврикука может не волноваться. («Как же не волноваться! — сокрушался Шеврикука. — А если приползут тараканы из подъездов Продольного!..») В собрании домовых и на деловых посиделках в Большой Утробе о Шеврикуке не говорили ни слова. Но тихие шепоты о нем, несомненно, сочились. В их числе и самые невероятные шепоты. Вплоть до того, что Шеврикука по неизвестным причинам подселился в тень Фруктова, принял облик пострадавшего чиновника и теперь ни за что не отвечает, а лишь треплется с бакалейщиком Куропятовым на исторические и социальные темы, бранит власти и народные нравы. Другие полагали, что Шеврикука прокутил или проиграл свои новые значения и сейчас где-то на издыхании. Большинство же считало, что Шеврикука пропал всерьез, а документы на нового двухстолбового домового в Землескреб по дороге затерялись. Что у нас бывает.
Вообще же в Останкине было спокойно. На время, конечно, на время.
— А четвертая наволочка? — спросил вдруг Шеврикука.
— Какая, прости, из четырех наволочек четвертая? — поинтересовался Илларион.
— С Омфалом, Пупом Земли, для Концебалова-Брожило…
— Сама-то наволочка обнаружена, а Омфал, копия дельфийского, исчез.
— Ну да, — вспомнил Шеврикука. — Он еще тогда исчез… Они искали… Он был им нужен, но исчез…
— Когда — тогда?
— Перед началом ритуала…
— Значит, все же помнишь о чем-то?
— Да, вспоминаю кое о чем… Какой же я был болван, в какой горячности действовал, если не смог сообразить, отчего Горя Бойс сразу же выдал мне досье на епишку Бушмелева. Даже думать об этом не стал. Горя-то Бойс сам проговорился, что знал: я приду и с чем. А подсказал про епишку мне ты, Илларион…
— Опять же от скуки. И из любопытства.
— Пусть будет так… Много было ведающих, чего от меня ждать. Меня вели. Меня направляли. И Дуняша… И тем более Гликерия… И даже Концебалов-Брожило… А я болван!.. Болван!..
— Не сокрушайся. Вытерпи.
На другой день Шеврикука запил. Приходилось сообщать: Шеврикука трезвенником не был, но и к спиртному его не тянуло. Поддержать компанию и беседу — это он мог, пожалуйста, но с оглядкой, а чтобы напиваться вдрызг и с удовольствием — в этом он никакой радости не видел. А тут он загудел. Пошел в разнос. Стишины напитки закусывал разносолами, от горячих блюд отказывался решительно. Запретов не поступало. Пил Шеврикука при видимом попустительстве Иллариона. А порой и при его участии. «Тамбовская губернская» при этом не предлагалась. Возможно, запойное состояние Шеврикуки не противоречило видам на него. Или даже было кем-то прописано ему.
Угнетало его и осознание собственных безрассудств. Но тут все было ясно. А вот Гликерия… Он начинал уверять себя в том, что ничего удивительного не произошло. Он должен был предполагать и такой поворот событий, свойства Гликерии были ему известны, уговоров чести между ними сейчас не существовало, и сам он, случалось, бывал грешен перед Гликерией… И все же, и все же… Она прощалась с ним в декорациях каземата, принося его в жертву… Ну и что? Гликерия свободна в выборе способов своего осуществления, вольна в отношениях со знакомцами, а он, Шеврикука, не должен был становиться болваном, пригодным для жертвоприношений. В ледяных рассуждениях он мог все себе разъяснить, но они его не успокаивали. Он понимал, что ему будет тяжко жить с памятью о… слова «предательство» он и в мыслях старался избегать… с памятью о поступке Гликерии. Он понимал, что ему тяжко будет жить без Гликерии, какой бы она ни была, и что наступит минута, когда он ее простит.
От этого явившегося ему соображения Шеврикука освободиться никак не мог. Тогда он и запил.
«Какое еще может быть прощение? Никогда! Ни за что! Да и нужно ли ей мое прощение? Что оно ей? Ничего не значащий для нее жест болвана, над которым она, скорее всего, и посмеивается…»
Малохол (работники из команды Малохола — Раменский, Печенкин и Лютый в складской домик не забредали) и Илларион вблизи Шеврикуки больше молчали, а если и произносили слова, то вовсе не имеющие отношения к маете Шеврикуки. Одна лишь Стиша взглядывала на Шеврикуку жалеючи. Но и в ее взглядах угадывалось: «Помается мужик, потоскует, а потом и отойдет…»
Но не тоску ощущал теперь Шеврикука. Ему уже казалось, что два месяца назад тоску на него наводили, чтобы вызвать в нем сострадание, жалость к Гликерии и подтолкнуть к действиям. Или та тоска была предощущением событий в доме на Покровке.
Теперь же он испытывал… томление. Да, томление. И как бы прежде легкомысленно, свысока или даже иронически он ни относился к самодиагнозу Пэрста-Капсулы: «Томление всей сути», с ним именно и происходило сейчас томление всей сути. Схожие состояния были знакомы ему, но они случались временными и как бы частностными. Сейчас же его состояние казалось ему вечным и для него всеобъемлющим.
«Вот ведь блажь какая! — говорил себе Шеврикука. — Вот ведь дурость!»
В минуты относительных трезвостей к нему приходили мысли о том, что история мироздания — это и есть история томления. И что томление-то — самое существенное состояние мироздания. Все пронизано томлением. И душа, и плоть, и материя, и дух. Движение сил во всех формах мироздания вызвано прежде всего томлением. Томление есть и в амебе, и в частицах атомов, отсюда и реакции ядер, и в человеке. Томление нарождающихся Отродий Башни — от невоплощенности их в формах, от высокомерия их претензий и скудости их традиций и мифов, от того, что нет у них собственной Чаши Грааля, необходимость иметь какую, хотя бы обобрав домовых, их терзает… История ересей — и это история томлений (хотя почему ереси пришли ему в голову после соображений об Отродьях Башни?)… Афинский мудрец говорил о небесных печатях, скрывающих секреты природы, о том, что необходимо утаивание этих секретов от человека, убережение его от них, ибо снятие печатей не принесет ему счастья и не истребит его страхов. Но томление человека, как и иных тварей, камней, огня и вод, томление от несовершенств, в любви — может быть, в любви — в первую очередь, томление от запретов, от печатей, толкает его и к благу, и к дерзости, к действиям и распахиванию дверей, за которыми открываются новые несовершенства и печати. И новые томления…