Кроме этого, произошел еще один неприятный для меня эпизод. Перед самой партконференцией совершенно неожиданно для меня позвонил обозреватель "Огонька" Александр Радов и предложил сделать для журнала большую беседу. Хотя мне было и приятно, что один из самых популярных журналов в стране, я его обычно читаю полностью, - решил рискнуть и попытаться напечатать интервью со мной, все же я сказал - нет. "Мы будем долго разговаривать с вами, - сказал я журналисту, - вы подготовите беседу, дальше опять будем серьезно работать уже с текстом, а потом все это запретят печатать". Радов настаивал, говоря, что "Огонек" сильный журнал, мы ничего никому показывать не будем, главный редактор В. Коротич острые материалы берет на себя; в общем, уломал он меня, я согласился. И действительно, мы много работали над этим интервью, для меня это было первым выступлением в советской прессе после октябрьского Пленума, поэтому я очень серьезно отнесся к этой публикации. Ну и, естественно, когда все уже было готово, ко мне приехал обескураженный Радов и сообщил, что публикацию из "Огонька" сняли. Коротич решил показать интервью в ЦК, и там потребовали, чтобы материал не появлялся на страницах журнала.
Я не очень удивился, поскольку внутренне был к этому готов, хотя, конечно же, расстроился. Психологически чрезвычайно тяжело ощущать себя немым в собственной стране и не иметь возможности что-то объяснить или сказать людям. Но в этой ситуации больше всего меня поразил В. Коротич, который вдруг стал объяснять в своих интервью, что беседу со мной он не опубликовал потому, что она якобы была не очень хорошая и будто бы я отвечал не на те вопросы, какие журнал интересовали, в частности, мало рассказал о своей новой работе, и вообще с этой беседой надо еще долго работать... Короче, главный редактор решил взять всю ответственность на себя и прикрыть собой руководство ЦК. Зачем? Неужели он сам не понимал, что безнравственно не давать слово человеку, который думает иначе, чем пусть даже сам Генеральный секретарь? Кому, как не ему, журналисту, защищать общечеловеческие принципы свободы слова? Но нет, он начал выкручиваться, что-то выдумывать, вместо того чтобы сказать то, что было на самом деле... Ну, если уж боялся, на худой конец мог бы просто промолчать. Так было бы честнее.
Вот так нервно и дерганно приближалась для меня конференция. Каждый день приносил новые вести, приятного было мало, - честно говоря, в то время я вообще забыл, что это такое - хорошая новость.
XIX партийная конференция открылась в Кремлевском Дворце съездов. Я волновался, когда ехал на первое заседание. После стольких слухов, после долгого "заговора молчания" я впервые появился на людях и прекрасно знал, насколько разной будет их реакция. Много было любопытных, которым просто хотелось на меня посмотреть, от этих взглядов меня всего коробило, я ощущал себя едва ли не слоном в зоопарке... Кто-то из старых знакомых трусливо отводил глаза, словно от "прокаженного". В этой обстановке я чувствовал себя абсолютно неестественно, почти затравленно и поэтому старался в перерывах заседаний сидеть на своем месте. Хотя, конечно, были и те, кто совершенно спокойно ко мне подходил, спрашивал, как дела, поддерживал и словом, и улыбкой, и взглядом.
Карельская делегация сидела далеко-далеко на балконе, между головой и потолком оставалось метра два, и президиум был еле виден. Продолжались выступления, и, как всегда, разные - интересные и смелые, но большей частью заготовленные, проштампованные, пропущенные через аппарат.
И все-таки партконференция была большим шагом вперед. Пожалуй, впервые на наших партийных форумах за некоторые резолюции голосовали "за" не все, как было раньше, единогласно. Я подготовился к выступлению достаточно боевому. В нем решил поставить вопрос о своей политической реабилитации.
Позже, когда XIX конференция закончилась и на меня обрушился шквал писем с поддержкой в мой адрес, многие авторы ставили мне в упрек единственное обстоятельство: зачем я у партконференции просил политической реабилитации? "Что, вы не знали, - спрашивали меня, - кто в большинстве своем избран на конференцию, как проходили выборы на нее? Разве можно было этих людей о чем-то просить?" "И вообще, - писал один инженер, кажется из Ленинграда, - еще Воланд в "Мастере и Маргарите" у Булгакова говорил: никогда ни у кого ничего не просите... А вы забыли это святое правило".
И все-таки я считаю, что был прав, ставя этот вопрос перед делегатами. Важно было обозначить свою позицию и сказать вслух, что решение октябрьского Пленума ЦК, признавшее мое выступление политически ошибочным, - само по себе является политической ошибкой и должно быть отменено. Больших иллюзий, что это произойдет, у меня не было, но все же я надеялся.
В конце концов настоящая народная реабилитация произошла. На выборах в народные депутаты за меня проголосовало почти 90 процентов москвичей, и ничего не может быть дороже этой, самой главной реабилитации... Решение октябрьского Пленума может быть отменено или нет - значения это уже не имеет. Мне кажется, гораздо важнее это теперь для самого Горбачева и ЦК.
Но, впрочем, я забежал вперед. Пока еще надо было добиться права на выступление. Я понимал: будет сделано все, чтобы меня на трибуну не пустить. Те, кто готовил партконференцию, четко представляли, что это будет очень критическое выступление, и им все это слушать не хотелось.
Так оно и получилось. День, два, три, четыре, идет уже последний день конференции... Я все обдумывал, как же быть - как получить трибуну? Список большой, из этого списка, конечно, всегда найдется тот, кому безопасно предоставить слово, лишь бы не дать его мне. Посылаю одну записку - без ответа, посылаю вторую записку - то же самое. Ну что ж, тогда я решил брать трибуну штурмом. Особенно после того, как буквально минут за сорок до перерыва председательствующий объявил, что после обеда конференция перейдет к принятию резолюций и решений. Когда я услышал, что моей фамилии в этом списке нет, решился на крайний шаг. Обратился к нашей карельской делегации. Говорю: "Товарищи, у меня выход один - надо штурмом брать трибуну". Согласились. И я пошел по длинной лестнице вниз, к дверям, которые ведут прямо в проход к трибуне, и попросил ребят-чекистов открыть дверь. А сотрудники КГБ относились ко мне, в основном, надо сказать, неплохо, - они распахнули обе створки дверей, я вытащил свой красный мандат, поднял его над головой и твердым шагом пошел по этому длинному проходу, прямо к президиуму.
Когда я дошел до середины огромного Дворца, зал все понял. Президиум тоже. Выступающий, по-моему, из Таджикистана, перестал говорить. В общем, установилась мертвая, жуткая тишина. И в этой тишине, с вытянутой вверх рукой, с красным мандатом, я шел прямо вперед, глядя в глаза Горбачеву. Каждый шаг отдавался в душе. Я чувствовал дыхание пяти с лишним тысяч человек, устремленные со всех сторон на меня взгляды. Дошел до президиума, поднялся на три ступеньки, подошел к Горбачеву с мандатом в руке и, глядя ему в глаза, твердым голосом сказал: "Я требую дать слово для выступления. Или ставьте вопрос на голосование всей конференции". Какое-то минутное замешательство, а я стою. Наконец он проговорил: "Сядьте в первый ряд". Ну что ж, я сел в первый ряд, рядом с трибуной. Вижу, как члены Политбюро стали советоваться между собой, шептаться, потом Горбачев подозвал заведующего общим отделом ЦК, они тоже пошептались, тот удалился, после чего ко мне подходит его работник, говорит: "Борис Николаевич, вас просят в комнату президиума, с вами там хотят поговорить". Я спрашиваю: "Кто хочет со мной поговорить?" - "Не знаю". Говорю: "Нет, меня этот вариант не устраивает. Я буду сидеть здесь". Он ушел. Снова заведующий общим отделом перешептывается с президиумом, снова какое-то нервное движение. Снова ко мне подходит сотрудник и говорит, что сейчас ко мне выйдет кто-нибудь из руководителей. Я понимал, что из зала мне выходить нельзя. Если я выйду, то двери мне еще раз уже не откроют. Говорю: "Что ж, я пойду, но буду смотреть, кто выйдет из президиума". Тихонько иду по проходу, а мне с первых рядов шепотом говорят, - нет, не выходите из зала. Не дойдя метров трех-четырех до выхода, остановился, смотрю в президиум. Рядом со мной расположилась группа журналистов, они тоже говорят: "Борис Николаевич, из зала не выходите!" Да я сам понимал, что из зала выходить действительно нельзя. Из президиума никто не поднялся. Выступающий продолжил свою речь. Ко мне подходит тот же товарищ и говорит: "Михаил Сергеевич обещает дать слово, но надо вернуться к карельской делегации". Я понял, что пока дойду туда, пока вернусь обратно, прения свернут и слова мне не дадут. Поэтому ответил - нет, я у делегации отпросился, поэтому назад не вернусь, а вот место в первом ряду - оно мне нравится. Резко повернулся и сел опять в центр, у прохода, прямо напротив Горбачева.
Собирался ли он меня действительно пустить на трибуну или уже потом пришел к выводу, что для него будет проигрышем, если он поставит вопрос на голосование и зал выступит за то, чтобы дать мне слово? Трудно сказать. В итоге он объявил мое выступление и добавил, что после перерыва перейдем к принятию резолюций.