— Что, доча?
— Это дрова, да?
— Дрова, маленькая моя, дрова… — и сжал губы. И она сжала губы.
Как же так? Город, люди в нем умирают от холода, коптят в буржуйках книги — КНИГИ! — а тут дрова? Почему нельзя эти дрова раздать ленинградцам? Ну почему?
А Сидорчук поспешно прикрыл глаза девочки от ветра, дувшего, почему-то с противоположной стороны…
Пусть лучше она щурится от ледяного, пробирающего до костей невского ветра, мчащегося со скоростью 'Красной стрелы'. Но пусть она не видит горы людей, замерзших около Финляндского вокзала. Чернеющие горы людей.
Они приходили сюда, с талончиками эвакуации и ждали. Ждали поезда до Кобоны, а оттуда…
Но поездов было мало. А холода было много. И было много голода, и много бомб и снарядов. И ленинградцы умирали на площади у Финляндского Вокзала Спасения, но не сдавались. Умирали, но не сдавались. Молча умирали, безропотно, покойно. Приходили и умирали. И не сдавались так же — молча, спокойно и уверенно.
Она молчала, глядя под тяжело шаркающие ноги. Сидорчук чего-то бурчал в усы, заледеневающие на глазах. Санки скрипели по льду за спиной.
По Неве бродили в разные стороны люди, черными точками темнея на белом льду. Ветер усилился и поземка оплетала ноги.
Сидорчук опять что-то буркнул.
— Что? — не поняла Вика.
— Я тебя недолго провожу, чай в карауле мы. Вона до дота того. Видишь?
Вика помотала головой.
— Ну, вона куча у ворот в тюрьму, видишь? Это и есть дот. Знаешь, что тут тюрьма-то?
Вика кивнула. Она знала, что это тюрьма. Кто же не знает — что такое 'Кресты'? Раньше здесь томились народовольцы и большевики, потом враги народа. Интересно, а кто сейчас там сидит?
— Не боишься, девочка?
Она удивленно посмотрела на Сидорчука:
— А зачем? Они же в тюрьме!
Сидорчук хмыкнул. Действительно… Бояться надо бандитов, которые на свободе. Да и сажают сейчас не всех. Бандитов и людоедов расстреливают на месте. Нечего на них хлеб переводить. Сидорчук лично расстрелял двух бандюков, которых случайно поймали на месте преступления. Напали на женщину, решив отобрать продукты. Да та успела крикнуть перед смертью. А взвод мимо проходил. Ну и… Не дрогнула рука, и сердце не шевельнулось.
— И правильно, — сказал боец. — Чего их бояться? Они под охраной. Не бойся, доча, не бойся.
Охрана… В те жестокие дни охрану самой знаменитой тюрьмы несли женщины да старики. Остальные — ушли на фронт. Но побегов не было. Всю войну — не было. Или просто некуда было бежать?
У дота они и попрощались.
Вика перехватила веревки и пошла дальше в сторону Смоленской набережной и проспекта Ленина.
А Сидорчук осторожно обнял девочку, прижавшись к ее щеке ледяными усами, и долго стоял, глядя ей в след.
Девочки, девочки…
Это вы, девочки, выиграли войну и сняли блокаду. Если бы не вы, хватило бы сил и злости у мужчин?
Вика шла и шла по ледяной мостовой, глядя перед собой.
Когда она уставала, то начинала считать шаги. Десять, двадцать, сто, двести, тысяча. Иногда ее бросало в жар, но чаще озноб мерзлым льдом скреб по костям.
Вдруг она споткнулась о какой-то мешок и едва не упала.
Мешок вдруг пошевелился и тихо, как котенок, запищал.
Девочка бросила веревки и нагнулась. Мешок, а вернее мешочек, оказался ребенком лет пяти.
Серое лицо его было почти безжизненным, лишь какая-то синяя жилочка билась на лбу под полупрозрачной бледной кожей.
— Кто ты? Как тебя зовут? — ребенок открыл глаза. Огромные глаза. Он что-то прошептал, но Вика не поняла. Тогда она нагнулась и попыталась поднять ребенка. Сил ее хватило на то, чтобы подтащить к решетке набережной и кое-как навалить его на ажурный чугун.
— Кто ты? Как тебя зовут? — спросила она, высвободив уши из-под платка.
— Миша, — прошептал мальчик.
— Миша, ты куда идешь? Откуда?
— К маме иду…
— А мама где?
— Мама дома…
— А дом где?
— Там, где мама…
Большего добиться от него не получилось. Он просто не мог думать, не мог говорить, он стоять даже не мог.
Хлеб! У нее же осталась вечерняя порция! Она же поела у бойцов! И это нечестно есть, когда другие — голодны. Значит, значит надо поделиться! Сильный должен помогать слабому, иначе — смерть!
Она стянула варежки с опухших рук. Машинально сунула левую в карман, а правой потянулась за пазуху… Стоп! Что это?
В кармане она нащупала тонкий квадратик, завернутый в фольгу, вытащила его…
Соевый шоколад! Оказывается, Сидорчук на прощание незаметно сунул его ей в пальто. Осьмушки плитки — богатство, для тех, кто понимает.
Вика лихорадочно развернула обертку и сунула махонький кусочек шоколадки прямо в лицо мальчику:
— Кушай, Миша!
И он, не поднимая рук, вцепился зубами в шоколадку. Откусил и лихорадочно, почти не прожевывая, стал глотать ее. Он ее ел и ел, словно щенок, словно маленький звереныш. Маленький язычок судорожно облизывал потеки сладкого на синих губах.
Вика закрыла глаза. Ей тяжело было смотреть — как он ест. Исподтишка мелькали гадкие мыслишки: 'Стоп! Ему хватит! Он маленький! Ему хватит! Ему много нельзя!' Но она гнала эти мыслишки. Ведь они были гадкими. Открыла она глаза, когда мальчик стал облизывать ее замерзшие пальцы.
— Тетя, дай еще, — попросил мальчик.
Она не удержалась и тоже лизнула свою руку. Там, где остались следы шоколада.
— Больше нету, Мишенька. Иди домой.
Маленькое лицо вдруг сморщилось. Ребенок превратился в старичка.
— Еще дай, дай, дай!
Она прижалась к нему, обхватив руками, и горячо зашептала прямо в кричащее лицо:
— Домой иди, Мишенька, домой, там мама волнуется, Мишенька. У нее еще есть.
Внезапно мальчик успокоился. Что его успокоило? Слово 'мама'? Или вспыхнувшая безнадежная вера, что у мамы 'еще есть?'
Вика поставила мальчика на ноги. Отряхнула шубку. И подтолкнула его:
— Иди, Миша, иди.
Она шла, не оглядываясь. Она боялась оглянуться. Боялась, что мальчик бредет за ней. А еще больше боялась, что оглянется и увидит, что он снова лежит и умирает. Она даже ускорила, насколько хватало сил, шаг. И санки продолжали скрипеть морозным снегом. Она так и не оглянулась.
Не успела.
Внезапный разрыв белым фонтаном взметнул лед Невы. А потом еще один и еще.
Немцы начали обстрел.
Еще вчера Вика бы не испугалась. Они бы вместе с мамой собрались бы и спустились в подвал, переоборудованный под бомбоубежище. А сегодня?
А сегодня надо бояться. Не за себя. За маму.
Сегодня маму не пустят в убежище. А Вика не сможет ее оставить на улице. Вика будет ее везти на кладбище, чего бы это ей не стоило. И пусть рвутся снаряды. Пусть даже бомбы падают.
Поэтому — бояться нельзя.
Нельзя бояться снарядов.
Надо бояться оставить маму одну.
Дикий свист. Прямо на глазах в один из домов попал снаряд. Дом вздрогнул, выдохнул клубом пыли, громко заскрипел и грузно осел, сложившись тремя этажами в груду дымящихся обломков.
Почти одновременно завыли сирены тревоги.
А она шла. Шла через грохот и начинающуюся метель, таща за собой санки с мамой. Теплой волной от близкого разрыва ее швырнуло на снег, но Вика, упрямо помотав головой, встала и зашагала дальше.
Надо бояться, тогда ты дойдешь.
Из подворотни выскочила какая-то девушка в синей, милицейской шинели и что-то закричала Вике, но, за грохотом разрывов, ее не было слышно. Девушка упала, когда осколком ее ударило в спину и Вика пошла дальше.
Налет был недолог. Минут пятнадцать-двадцать. Может быть, даже и тридцать или тридцать пять.
И Вика злорадно подумала, что у фашистов просто кончаются снаряды. Она вдруг поняла, что Ленинград, ценой жителей, ценой своих домов, принимая смертельный металл на свою грудь — спасает всю страну. Ведь каждый снаряд, выпущенный по ней, по Вике, это снаряд, который не залетит в окоп с нашими бойцами. А это значит, что они останутся живы. И, когда у фрицев закончатся снаряды, наши бойцы пойдут к Берлину и возьмут его. Ведь это — наша общая война. И воюют на ней все. Потому что — все для фронта и все для Победы. А ведь Победа будет, правда? Победы — не может не быть. Потому что как же без нее-то?
Еще дымились воронки, еще пахло в воздухе сгоревшей взрывчаткой, а ленинградцы снова вышли на улицы.
Кто-то тушил пожары, кто-то отправлялся на работу, кто-то нес службу на постах воздушного наблюдения. А кто-то шел хоронить своих мертвецов.
Не всем в те дни выпадала такая роскошь.
Многих просто подбирали на улицах специальные грузовики. Мимо Вики прогрохотала, тщательно объезжая свежие воронки такая полуторка. В ее кузове тряслись кучей, наваленной выше бортов, тела умерших. Куча была прикрыта брезентом. На брезенте сидели, съежившись, бойцы похоронной команды. Грузовик не остановился. У них было приказание подбирать бесхозные тела на улицах. А если кого-то везут на санках — значит еще есть кому позаботиться об умерших. А если не дойдет? Что ж… На обратном пути подберут вместе с санками. И похоронят обоих. А пока…