Теодор де Банвиль имел смелость заявить, что в поэзии его занимает только форма: критика поняла эти слова буквально — и на иронический вызов ответила отлучением, Брюнетьер упрекает поэта в отсутствии мыслей, Сарсе относит его стихи к низшему литературному разряду, Жюль Леметр называет клоуном, а Барбе д'Оревильи живописно изображает его «жонглером, пьянеющим от слов, как от опиума; в яростном безумии он крошит слова, рубит их цезурами, рифмами, ассонансами».
Если бы Банвиль не написал своего маленького трактата о французской поэзии, дерзкого и парадоксального, — приговор критики не был бы таким уничтожающим. Творчество поэта, вне его теоретических выпадов, вполне могло бы удовлетворить самого глубокомысленного читателя. Недаром он называл себя верным учеником таких поэтов с «мировоззрением», как Гюго и Виньи. Теодор де Банвиль — последний из романтиков. Он пришел тогда, когда литература еще была полна блестящим шумом романтического пиршества. и присоединил свой голос к хору вакхантов, преклонился перед великим «председателем оргии» В. Гюго — и этот последний крепчайший хмель опьянил его навсегда.
Хотя первый сборник его «Кариатиды» появился только в 1842 году — все же, по его признанию, он человек тридцатых годов. Поэтика той эпохи навсегда осталась его верой. Самая концепция искусства, как возвышенной миссии, как священнодействия определила собой все его творчество. Придя на пир последним, Банвнль ушел с него позже всех. Мечту об идеальном поэте, живущем в созданном им Эдеме, проходящем по земле с головой увешанной «зеленым лавром» и с взором, полным божественного безумия — эту мечту он воплотил в своей жизни. И слово «Лира», так упорно им повторяемое — для него самая подлинная реальность. Он поет так же естественно, как дышит — и эллинская мифология, в которую, как в ровный свет, погружены его создания, — не «поэтические украшения».
Новый Орфей окружен дриадами, нимфами и фавнами. Ему боги дали счастье песни — он отличен среди смертных лирическим даром. Потому то звучит для него все: он узнает предметы не по очертаниям их, а по звучности. Музыка стиха, — говорит он, — может вызвать в нашем воображении все что угодно и породить даже то божественное и сверхъестественное, что мы называем смехом».
«Кариатиды», перепевающие чужие песни (Гюго, Мюссе), полны предчувствия новых гармоний. Следующий сборник «Сталактиты» сразу поднимается над подражанием учителям.
Звонкая, нескончаемая песня взлетает ввысь на окрепших крыльях: она солнечна и радостна по своей природе. Стих освобождается от грузных метафор, от риторики, от канонических ритмов; он движется по извилистой линии мелодии стремительно, легко и стройно. А на конце его расцветает и рассыпается искрами ракета — рифма, неожиданная, сверкающая. Стихи Банвиля живут рифмой, подготовляют ее наступление, вспыхивают ее мгновенным блеском. Поэт называл себя «метриком» и утверждал, что в стихах рифма — это все. Как ни парадоксально такое утверждение — поэтическая критика автора «Odelettes» его вполне оправдывает. Изысканность, причудливость, необычность созвучий — основа стихосложения Банвиля. Мастерство его часто переходит границы поэзии: богатая рифма превращается в каламбур, в нарочитую игру слов, в трюки bouts rimes. Из рифмы вырастает стихотворение: чтобы реализовать диковинное созвучие подбираются слова и смысл; и нередко звуковые повторы приводят за собой столкновения образов и сочетание идей самых неожиданных. Поэт прав, говоря о себе:
Чтоб описать румянец роз
Я отыскал пурпурные слова
И рифмы блещущий клинок
Я высоко держал в руке.
Банвиль принимает целиком все поэтическое наследие своих предшественников: все лирические формы, когда либо существовавшие до него — оживают снова: Греция и Рим. Анакреон и Гораций — ему столь же близки, как и старые труверы и трубадуры Франции. На размеры Ронсара он пишет свои «Аметисты», изысканные ритмы Баифа, Мapo и Белло откликаются в его «Odelettes»; пафос Гесиода и Гомера наполняет поэмы сборника «Изгнанники». Все мелодические возможности слова разработаны им непринужденно и своеобразно; нигде следа напряжения, — во всем — лирический взлет и неуловимая улыбка. Банвиль сочетает самый патетический, вдохновенный лиризм с тонким юмором; он склонен к сатире и пародии. Творчество В. Гюго, влияние которого так заметно в первых сборниках «ученика» — вызывает к жизни ряд блестящих пародий. Они образуют ядро нового цикла стихов, объединенных заглавием Odes funambulesques (акробатические оды). Свою задачу поэт объясняет в следующих словах: он пишет поэмы, «строго выдержанные в форме оды, в которых шутовство тесно связано с лиризмом; комическое впечатление создается сочетаниями рифм, эффектами гармоний и своеобразием созвучий». В несоответствии смыслового и звукового элементов, в контрастах образа и ритма — основа этого нового литературного жанра. Комическую силу рифмы сознавали многие поэты и до Банвиля (например юн, Ренье, Скаррон); но никогда она не была возведена в организующий принцип стихотворения, в художественный прием. Поэт пользуется им для изображения современности. Поэзия должна быть лиричной («ведь можно умереть от отвращения, если от времени до времени не «выкупаться в лазури») и одновременно буфонной («Господи! просто потому, что вокруг нас происходит масса смешных вещей!»).
Материалом этих стихов, проделывающих на натянутом канате самые головоломные прыжки и пируэты — служит Париж, — пестрый и веселый мир подмостков, и кулис, мир литературных распрей, артистических кафе, модных песенок, памфлетов и водевилей. Поэт питает глубокое уважение к танцовщицам, странствующим актерам, к итальянской комедии, французскому фарсу и к театру де ля Порт Сен–Мартен. Он — друг всех эксцентриков, мимов, фокусников. Его близкие друзья — Дебюро и Саки. Комедии Теодора де Банвиля — быть может, самое совершенное из всего им написанного. В них — изящество Мюссе, жеманная прелесть Мариво и юмор Реньяра. Какой блеск фантазий и остроумия в «Проказах Нерины», «Яблоке», «Жемчужине» — какая певучесть в «Флоризе» и «Дейядамии».
Все творчество Теодора де Банвиля — театрально; он прирожденный гениальный актер — чувствительный и веселый. Поэтому его описания напоминают декорацию, его стихи жестикулируют, — а его образ как будто озарен светом рампы.
ДЖОЗЕФ КОНРАД
Джозеф Конрад, поляк по происхождению, служил в английском коммерческом флоте. Начал писать поздно и колебался между французским и английским языком. Его стиль, его герои — интернациональны. Он — авантюрист по духу, без роду и племени, скиталец, одиночка. Дальние странствия для него не просто литературная тема: это его быт, его биография. Об «оседлой» жизни он говорит с отвращением: его герои не думают о возвращении на родину: или у них нет родины, или они о ней забыли. Капитан Моррисон, вернувшись в свой сырой и темный Дэвон, немедленно умирает («Victory»). Остановка, покой — подобны смерти. Бродяги Конрада охвачены тревогой. Лишь в бесконечном, безысходном движении они могут переносить жизнь. Только переносить: молча и гордо, развлекаясь борьбой, опасностями, страстями. Их души опустошены. Флибустьеры «в гарольдовом плаще». У всех — тяжелая, больная психика. Их сжигает лихорадка; они отравлены тропиками и навеки к ним прикованы. Спасения быть не может, они чувствуют свою обреченность. Океан и джунгли — не декорация, а «пейзажи души»; их души столь же экзотичны, как и их жилища.
В «Victory» рассказывается о европейской фактории на диком острове под экватором. В ней долгие годы в полном одиночестве живет инженер–швед. Он не может уехать: океан замкнул его заколдованным кругом. Сидит на веранде, покуривая трубку и глядя в море. Робинзон, счастливый своим кораблекрушением. Блеск раскаленных дней и черных ночей, зной и тишина заворожили его. Он спит наяву не отделим от таинственной и зловещей природы. Навсегда погружен в свое тихое безумие. Все герои Конрада одержимые, сомнамбулы. При этом — самое страшное — во сне они движутся, жестикулируют, полны энергии и воинственности. И все это — с закрытыми глазами.
Первая часть романа — ведется обычно в затрудненном» томительно замедленном темпе. Отступления, возвращения к прошлому, повторные объяснения одних и тех же фактов, смещение временной перспективы, хронологические скачки — требуют напряженного внимания. Центр передвигается скрываясь под ворохом деталей, мелькая еле заметной точкой среди описаний, дополнений, истолкований: фон сгущается. темнеет; постепенно все: и громадные контуры экзотической природы, и причудливые маски людей, и невероятные происшествия — погружается в мрак. Центр проясняется — пламенеет, делается ослепительным. И тогда уже нет сил оторвать от него глаза: цель автора достигнута — вы усыплены, вы грезите вместе с героем: дикие небылицы вам кажутся правдоподобными; вы задыхаетесь в терзающем его кошмаре.