Голубой мужской костюм, из лучших работ Каретта или Вуазена, знаменитых брючных мастеров той эпохи…, галстук нежно-розового цвета с огромной серой жемчужиной в форме груши, похожий я видел лишь у Мориса Ростана в период, когда он только дебютировал, лайковые перчатки, монокль, трость с набалдашником и шляпа из роскошного серого фетра, похожая на ту, что носил летом драматург Эдуар де Макс{387}.
Колетт появляется на людях с этой женщиной в брюках, похожей на мужчину. Когда маркиза решает купить имение Розвен рядом с Сен-Мало, то хозяйка, баронесса Крест, отказывается совершать сделку, потому что покупательница одевается как мужчина. Покупка все же состоится в 1910 году, и имение будет записано на имя Колетт, хотя деньги заплатит маркиза.
В 1906 году, дебютируя на сцене, маркиза переодевается мужчиной, чтобы изобразить любовника-соблазнителя. Поцелуй в губы на сцене вызывает большое волнение в зале{388}. На следующий год будет преодолен еще один этап: эта женская пара сыграет такую же пару в скетче, написанном Мисси. Этот год — 1907-й — станет важным для Колетт еще и потому, что ее имя — Колетт Вилли — впервые появится на обложке ее книги («Сентиментальное убежище», опубликованное журналом Mercure de France); все предыдущие книги были подписаны именем ее мужа. Колетт освобождается во всех отношениях.
Матильде де Морни не приходится делать над собой усилие, чтобы сыграть мужчину в «Египетском сне». В этой пантомиме Колетт-мумия восстает из небытия благодаря поцелую ученого. На первом представлении страсти в зале Мулен Руж были накалены до предела. Раздавались крики «Долой ковырялок!», и на сцену летели зубчики чеснока[52]. Префект полиции требует остановить представление под угрозой закрытия всего заведения. Пантомима возобновляется с Жоржем Вагом вместо де Морни и под новым названием — «Восточный сон». Но дождь из чесночных зубчиков не прекращался, поэтому спектакль был окончательно снят. Произошло недопустимое, и Матильда де Морни будет вынуждена заплатить за это дорогую цену. Она становится любимой мишенью карикатуристов и журналистов. А Колетт будет упорно продолжать свою параллельную карьеру танцовщицы/мима и добьется огромного успеха, раздевшись на сцене — точнее, показав одну или обе груди — в спектакле «Плоть» в 1910 году. Очевидно, что она отказалась от корсета и трико.
В этот период Колетт посещает знаменитую «амазонку» Натали Клиффорд Барни (1876–1972), богатую американку, сбежавшую в Париж, где она может свободно крутить романы с женщинами{389}. Она держит салон на улице Жакоб, 20. Приглашенные — подруги и любовницы — редко имеют мужественную внешность. Одна из возлюбленных амазонки, Лиана де Пужи, так вспоминает этот период:
Мы были страстные, мы восстали против женской судьбы и больше всего — против сладострастных и умствующих маленьких апостолов женского пола, слегка поэтов со множеством иллюзий и мечтаний. Мы любили длинные волосы, красивые груди, гримасы, мины, шарм, грацию; нас трудно было назвать женщинами-мальчиками. «Зачем пытаться выглядеть как наши враги?» — еле слышно говорила Натали-Флосси своим тихим носовым голосом{390}.
Берт, служанка мадам Барни с 1927 года, рассказывает о любви хозяйки к платьям. У нее их был целый гардероб, и ей нравилось получать в подарок работы великих кутюрье — Шанель, Вионне, Ланвен, которые больше никто не носил{391}… Если амазонка и переодевается в мужскую одежду, то только ради переодевания — из нее получается очаровательный паж, — а также для определенных занятий, например для конных прогулок. Таким образом, самый яркий сапфический кружок Парижа объединяет в большей степени женственных женщин. Возможно, это объясняет афоризм Натали Барни: «Я страстно любила себе подобных, по возможности самых подобных»{392}.
В 1932 году в «Этих удовольствиях» Колетт возвращается к образу Матильды де Морни (которую она называет «всадница») и к тем годам, когда она дала волю своей бисексуальности. Она (не без провокации?) считает это небольшое эссе, переизданное в 1941 году под названием «Чистое и порочное», своей лучшей книгой. Это образец очень субъективной прозы, и надо внимательно отнестись к предупреждению автора в начале — «Эта книга с грустью расскажет об удовольствии»{393}, — потому что плоть действительно становится грустной под пером той, которая так хорошо изображала ее на сцене и так нежно ласкала на бумаге. Она описывает мир, который знала, мир, который, по ее мнению, исчез («Я видела и приветствовала закат этих женщин»{394}). Она описывает вестиментарные обычаи, например важность амазонки — костюма, который многие надевают в городе (прямая юбка без талии, пиджак и мужская куртка). Она сообщает, что некоторые женщины носили монокль и белую гвоздику в петлице. Описываемая ею среда скорее аристократическая, в ней встречаются очень богатые женщины. «Женщины-мужчины, которых я вспоминаю почти так же, как женщин, любили теплых и загадочных лошадей, упрямых и чувственных»{395}. Езда на лошади, утверждает Колетт, лишала их «неловкости бесхвостой крысы, которая удручала их походку. Труднее всего женщинам-травести подделать мужскую походку»{396}. На ком клобук, тот и монах? Колетт имеет возможность наблюдать несколько степеней омужествления начиная со своего собственного, в котором она не сразу может разобраться.
В конце главы о мужских откровениях Дамьен бросает: «Разве вы женщина? Уж не взыщите…»[53] Колетт уточняет, что речь не идет о «костюме», признавая, что она нарочито упорядочила свой внешний облик и свою легенду. Она хотела, чтобы Дамьен принял ее предложение «недурного женского тела», но он распознал в ней «мужские черты, которые [она] была не в силах определить, и поспешил прочь»{397}. Колетт в конце концов признает в себе это мужское свойство, но не уточняет, какой эффект это для нее имеет, не объясняя, проявляется ли это с моральной или психологической стороны или речь идет о перевоплощении. Еще больше путая следы, она пишет:
Женщине требуется большое и редкое чистосердечие, а также достаточно благородная скромность, чтобы судить о том, что в ней делает неверный шаг, устремляясь от общепризнанного к закулисному сексу[54]. Чистосердечие — это не дикорастущий цветок, как и скромность. <…> Я недолго заблуждалась относительно фотографий, где я изображена со стоячим воротником, в галстуке и узком пиджаке поверх гладкой юбки, с дымящейся сигаретой в руке. <…> Какой же я была боязливой, какой женственной я была, несмотря на принесенные в жертву волосы, когда копировала мальчишку!.. «Кто будет считать нас женщинами? Сами женщины». Лишь они не обманывались на этот счет. При помощи знаков отличия, как то: плиссированной манишки, жесткого воротничка, иногда жилета и неизменного шелкового платочка в кармашке — я получила доступ в исчезающий мир, лежавший в стороне от других миров{398}.
Это странная компания, существовавшая «лишь за счет былой роскоши своей затаенной жизни да былого иссякшего снобизма». Чтобы описать самоубийство этой «секты», погруженной в собственный страх, Колетт использует вестиментарный образ:
Она высмеивала, пусть и вполголоса, папашу Лепина, никогда не испытывавшего желания заигрывать с травести. Она требовала, чтобы праздники проходили при закрытых дверях; все являлись туда в длинных брюках и смокингах и вели себя пристойнейшим образом <…> ее ревностные приверженцы стали выходить из своих фаэтонов и переходить через улицу не иначе как облачившись с замиранием сердца в длинное строгое манто дамы-патронессы, скрывавшее брючную пару с пиджаком или визиткой с нашивками{399}.
В другом месте она пишет: «У ее [Матильды де Морни] ног копошилась, вращаясь вокруг ее орбиты, чужая беспокойная и скрытная жизнь. Вокруг нее, над ней парила беспокойная и боязливая жизнь»{400}. Так беспокойная или скрытная (а ведь это происходит в эпоху, когда феминистки по-своему беспокоили общественное мнение, с помощью газеты Маргерит Дюран)? Тональность высказывания Колетт можно объяснить ее разрывом с некоторыми описываемыми ею женщинами. Колетт, деревенская жительница с не вполне европейской внешностью, страдала от комплекса социальной неполноценности. Кроме того, она в долгу (если только втайне не считает себя женщиной полусвета) перед своей щедрой Мисси, которой она обязана своей карьерой мима/обнаженной танцовщицы{401}. И потом, с описываемых времен прошло 30 лет, за это время 1900-е годы превратились в Прекрасную эпоху, а «безумные годы» вывели из моды сапфическую чувствительность. Приближаясь к своему шестидесятилетию, Колетт, несомненно, проявляет определенный интерес к респектабельности: в 1920 году она получила орден Почетного легиона (а в 1936-м получит еще одно звание — командора ордена). На нее также давят моральные обязательства, связанные с тем, что она стала женой Мориса Гуде-ке, с которым познакомилась в 1925 году и за которого вышла замуж десять лет спустя. А может, критический и даже яростный, вплоть до срывов, тон (вспомните деликатный образ «бесхвостой крысы») был платой за то, чтобы сочинение было опубликовано? Первые страницы «Этих удовольствий» начали выходить в журнале, но публикация была приостановлена в ответ на жалобы читателей.