12
Медведь хорошо помнил, что такое колючая проволока: только-только затянулись глубокие царапины на груди и боках, полученные в лесном убежище на чужой земле. Около месяца он не смел подступиться к пасеке своего нового соседа, иногда осторожно бродил вдоль изгороди, втягивал ноздрями теплый дух меда и тихо ворчал. Собака, почуяв его, с лаем носилась по пасеке, с другой стороны проволоки, но выскочить наружу не смела. Ее владения резко сократились, и территория теперь ограничивалась старой железной колючкой. Хозяин же вообще не выходил на лай: похоже, для него наступили спокойные времена.
Однако помаленьку зверь начал смелеть, особенно когда возвращался на дневку полуголодным. Он садился возле наружной изгороди и опасливо трогал лапой новую проволоку. Проволока издавала приятный, завораживающий звон, будто щепа на ветровальном пне, причем каждая звучала по-своему. Когда он начинал играть ею, собака на другой стороне переставала тявкать и сидела тихо, с вытянутой мордой, словно прислушиваясь.
Новая блестящая проволока вызывала любопытство, как зеркало, утащенное из избы, но вместе с тем возникало предчувствие опасности. И загадочно было для звериного ума, как эта грозящая лишением свободы, а то и сулящая смерть штука могла испускать такие чарующие звуки. Медведь дергал ее когтями, слушал; наносимый ветерком запах меда и пчел вызывал приступ голода и злобы. Он пробовал подрывать столбы, рыть лаз под проволокой, однако занятие это было шумным, немедленно привлекало собаку. С каждым разом голод настойчивее гнал вперед, заставлял соображать; ситуация была знакомой и безвыходной. Точно так же он по целым ночам просиживал возле ямы скотокладбища, когда переживал зиму шатуном и уходил ни с чем. Все лето он бесполезно протолокся возле проволоки, кое-где тропы натоптал и по этой причине однажды чуть не угодил в петлю, выставленную прямо у забора. Точнее, он уже побывал в ней, но едва ощутил на своей шее трос, как немедленно сел, обнюхал его и осторожно попятился назад. Затянутая пустая петля осталась лежать на земле, а медведь с той поры уже не ходил дважды по одному следу.
Между тем подошла осень, ночи стали темнее и длиннее — приближалось время зимней спячки. Это подгоняло больше, чем голод и запах пищи. Его берлога еще весной погибла в пожаре: огромный кедровый выворотень сотлел до последнего корешка, кровля обвалилась, засыпав логово. Следовало искать новое место и рыть берлогу, но из-за свежей раны и болезни он еще не нагулял жиру. Обстоятельства грозили снова превратить его в шатуна.
Можно было уйти на промысел к дальним пасекам, отыскать там глухое местечко для дневок и кормиться до снега, но его земля была уже прочно обжита людьми, изрезана дорогами, противопожарными полосами, и навряд ли дадут там спокойно дотянуть до зимы. Угол, где была старая берлога, не отпускал его, казался надежным и глухим; делать же огромные переходы в поисках пищи перед зимовкой, да еще с ноющими ранами, — верный путь к зимнему бродяжничеству.
Когда зашелестел на земле палый лист и отцветший кипрей запылил пухом со зрелым семенем, беспокойство еще больше усилилось. Однажды он подкрался к изгороди и, встав на задние лапы, попробовал своротить столб, но тут же ощутил, как колючки царапают горло и дерут кожу на груди. На шум забрехала собака. Медведь отошел в траву, и когда все утихло, кроме шелеста кипрея и шороха мышей, он снова подобрался к проволоке и стал грызть ее. Изношенные зубы скользили по железу, его привкус вызывал страх и злобу одновременно. И в этой злобе он зацепил лапой проволоку, резко потянул и… порвал. Образовался просвет, достаточный, чтобы просунуть голову. Он осторожно заглянул в просвет, затем, подцепив следующую проволоку, дернул так, что затрещал столб. Однако проволока оторвалась и отлетела, скручиваясь в спираль. Таким же образом он порвал еще одну нить, потом еще, пока не образовался широкий проход. Переждав, когда замолкнет встревоженная собака, он пролез в дыру, но впереди снова оказалась проволока, только другая, черная, такая, как была в лесу на чужой земле подле разрушенных строений. Медведь выполз назад, на волю, и начал рвать ограждение возле другого столба, но и там оказался второй ряд из старой, ржавой колючки, тронуть которую он не решился.
Таким образом, изорвав несколько пролетов, он наделал шума, и собака на сей раз залаяла уже не для острастки. Она выскочила на огороженную пасеку, запрыгала между ульев, выметывая ярость и злобу, однако за колючку выйти не могла. Ограниченная забором, она теперь охраняла только пасеку, а не землю, окруженную минполосой. Медведь вначале спрятался в траве, оттуда наблюдал за бесившейся собакой, но скоро почувствовал, что опасности нет: человек не вышел на лай. Под неумолкаемый брех, на глазах у собаки, он порвал еще несколько жил колючки, влез между рядами — там было широко — и пошел вдоль черной проволоки, отыскивая лаз. Собака следовала за ним по другую сторону, и ярость ее постепенно гасла, как у мужика, уставшего от ругани. Под защитой проволоки она исполняла свой долг и, поскольку хозяин не выходил, особого рвения не проявляла. А медведь наконец отыскал дыру — несколько пролетов оказались не затянуты — и тут столкнулся с собакой нос к носу. Собака, видимо, не ожидала, что колючка кончится и зверь окажется рядом, порскнула в сторону, чуть не сшибив улей, залаяла с прежней остервенелостью.
Потревоженные, загудели пчелы в ульях, а от избы послышался резкий человеческий голос. Медведь не успел подскочить к крайнему улью, как звучно ударил первый выстрел. Тьма была непроглядная, человек стрелял вверх, однако грохот подействовал отрезвляюще. Зверь кинулся назад, но в свободный пролет не попал, с разгона напоровшись на черный ряд проволоки. Отскочив, ошеломленный и преследуемый страхом, он бросился вдоль колючки, переворачивая высокие двухкорпусные колодки. Сонные пчелы взметнулись в воздух, облепили шкуру плотным, жгучим одеялом. От избы снова полыхнуло огнем, теперь уже по нему, на шум. Медведь дернулся назад и чуть не раздавил катающуюся по земле, заедаемую пчелами собаку. Делая огромные скачки, на ходу опрокидывая ульи, он стремительно ринулся в глубь пасеки, пересек ее по диагонали и вновь уткнулся в черную проволоку. А за ним плотную тьму разрезали косынки белого огня и хлесткие выстрелы сухо раздирали ночную тишину. Пули звенели то спереди, то сзади, с чмоканьем уходили в землю, с резким стуком в пчелиные домики.
Он уже обезумел, и безумство напрочь лишило его боязни человека. Медведь метался по пасеке, поднимая в воздух тучи пчел из опрокинутых колодок, бросался из стороны в сторону, и всюду была неумолимо жесткая, черная проволока. Он уже не обращал внимания на стрельбу, потому что выстрелы пока несли меньше опасности, чем вездесущая страшная колючка; он не ощущал ни запаха меда, ни голода. Он рвался на волю, которая была близка и недостижима, как совсем недавно была близка и недостижима пища. Ловушка оказалась столь неожиданной, что он мгновенно забыл только что приобретенный опыт обращения с проволочными заграждениями. Включился и работал в нем лишь инстинкт самосохранения, погасив зачатки соображения и обострив механизм, вызывающий предчувствия. Еще немного — и человек, пристреляется, не промажет…
Предчувствие смерти толкнуло его на последний и отчаянный шаг. Он поднялся на дыбы и отчертя голову с ревом бросился на черную проволоку. Она поддалась неожиданно легко, лопнула под мощной грудью и разлетелась по сторонам. Медведь кубарем вывалился за пределы пасеки, по счастливой случайности прорвавшись там, где первый ряд новой колючки оказался сорванным при одной из бесплодных попыток проникнуть на пасеку.
Он летел завалеженной гарью по-конски, махом, а вслед совершенно напрасно и безвредно трещали сухие, злые выстрелы.
Опамятовавшись в полосе шелкопрядника, он зализал мелкие раны, оставленные проволокой, и побрел к дороге.
Он брел по проселку, изредка останавливаясь, чтобы отыскать и выкусить из шерсти застрявшую пчелу. Через час он снова стал неторопливым и осторожным до предела: прислушивался, вынюхивал дорогу и утробно ворчал.
Дорога подвела его к соседней пасеке: впереди черным камнем замаячил двухэтажный дом. Когда-то пасека была крайней, и возле нее он пасся чаще, чем у других, и часто здесь перепадало, пока хозяин не завел двух непривычных с виду и по характерам псов. Они почти не лаяли, а вдруг возникали из тьмы — тулорылые, бесхвостые — и цеплялись за «штаны» мертвой хваткой. Их невозможно было сбить или как-то отделаться от них даже за пределами пасеки: странные собаки единственные из всех не принимали закона о добрососедстве. Или, скорее, не понимали его. С одной из них он расправился два года назад, протащив за собой несколько верст. Собака колотилась о валежник, о землю, о пни и стволы деревьев, но челюстей не разжала. И даже лежа со вспоротым брюхом, не выпускала из пасти глубоко захваченной «штанины», пока не остекленели глубоко посаженные глаза. После этого хозяин привел обыкновенную лайку, и в паре с оставшимся тупорылым псом они стали непобедимы.