— Дак что мне, опять по миру семью-то пускать? — ярился Трифон. — Опять в кусошники? Лучше помру я, чем христа ради просить.
И верно, пошел домой, лег и умер. Как только Трифона не стало, из его семьи будто спицу из вязания вынули. Рассыпалась семья по петелькам, раскатилась по земле горохом. В его избе стало тихо, как при покойнике. Ни шума, ни драки тебе, и жизни никакой. Хозяином большак Илья остался, мужик пожилой и характером в тятю родимого — крикливый да бестолковый. Но один-то он много ли накричит-нашумит?
А Степан Заварзин совсем блаженным сделался. Ходил с клюкой по селу и кричал:
— Общественную избу-то сожгли! Односельчан в общество не приняли! Землю плугами поизнахратили! Вот вам и наказание, лешаки. Вот вами жизнь легкая! Хорошо ли живете-то?
На второй недородный год штор на окнах уж и не осталось, все на рубахи да портки пустили. Потому на Степана крадучись глядели, а случись на улице встретиться — стороной норовили пройти. Иначе он ловил кого, схватывал за лопотину[2] и говорил, ровно в голову клевал:
— Что, отпанствовал? Калачей-то пшеничных поел? А ныне отрубя горло дерут? Шагал больно широко, вот штаны то и порвал! Дак погоди, лешак, то ли еще будет!.
Новопоселенцы, те, которых в общину не приняли, выше по реке сели, земли подняли да так зажили — рукой не достанешь. Чужой достаток — он сразу в глаза бросается. Свое село Яранкой назвали, по имени российского уезда, и в Стремянку на бричках наезжали, на рысаках, парами запряженных. Все в церковь ездили, поскольку своей не достроили. Глядели на обнищавших стремянских, сапогами скрипели:
— Степан верно сказывал, наказание вам господнее!
— А вы, мужики, не больно-то нос дерите, — увещевали стремянские. — Дойдет и до вас черед. К одному богу ходим, по одной земле. Поди, всякое еще увидите…
Ведь дошло, что молодежь стенка на стенку пошла, невест замуж не отдавали друг дружке. Общим-то одно только кладбище осталось. Стремянские наустили своего батюшку, тот и запретил в Яранке погост открывать, пока церковь не поставят. Так и было: жили поврозь, а ложились рядышком на одно кладбище.
Беднели стремянские и продавали свое имущество яранским. Общественную молотилку продали, пароконные брички, а потом и плуги туда же посвезли. Яранские брали — на ярмарке-то инвентарь куда дороже. А тут вроде по-свойски, дешевле продают.
Стали вятские помаленьку и к кержакам присматриваться, и к старожилам сибирским. Ведь и впрямь живут — нужды не знают. Правда, кержаки совсем мало пахали, больше все пушниной, орехом да рыбой промышляли. Но старожилы-то хлебом, землей жили. Конечно, много работали, одну пашню три-четыре года сеяли, потом новую корчевали. Вятским уж не под силу было эдак-то, надорвались и интерес пропал. На выхолощенных землях рожь все-таки росла, да и лен тоже, хоть не тот долгунец, что поначалу был. С голоду не пухли, но и достатка не стало. Егорка Сенников еще в благодатные времена начал было мельницу строить, плотину на перекате возводить, все деньги, весь труд в нее вбил. Вот он-то победствовал: года два с долгами рассчитывался и даже худого хлеба не всегда едал.
А земля хорошая в Стремянке была, да только вся под черной тайгой лежала. Чернозем такой, что аж синим отливает. Но как ее корчевать-то, лес застарелый стоит, толстый, страшный. И подступиться боязно. Долго ходили возле чернозема, копали его, щупали, кряхтели. Наконец решились, сбились в артели по три-четыре двора, пошли тайгу рубить и пожоги делать. Но только потянулись дымы над черной тайгой — кержаки пришли.
— Что же вы делаете, люди? Зачем тайгу жжете?
У Федора Заварзина своя артель была, к нему кержаки пожаловали. Федор-то, черный весь, в грудь себе постучал:
— Земли хорошей надо! Земли! Как же без нее жить-то?
— Мы же с вас за перевоз словом взяли, — говорят кержаки. — Вы словом откупились. Не творите греха, уходите из тайги. Иначе ведь и вы пропадете, и мы пропадем.
На Федора словно затмение какое нашло. Схватил он стяжок и пошел на кержаков — глаза на черном лице огнем загорелись.
— Все у нас отняли! Все! Выходит, и слово отняли?!
Стебанул наугад в сердцах, а у Мефодьки Ощепкина рука и обвисла. Упал Федор на землю, бил ее кулаком, царапал скрюченными пальцами, зверем орал. А кержаки смолчали, Мефодьке березовую палку к руке привязали и повели домой. Только один старик сказал:
— Не старайтесь, люди. И от этой земли не будет вам добра.
Мужики всполошились: изувечил парня-то, каторга Федору будет, спасаться надо либо от кержаков откупаться. Но чем, если они деньгами не берут, а хлеба нет? Словом опять? Федор же встал, чернозем по лицу размазал и погрозил кержакам черным кулаком:
— Хрен вот им, лешакам! Наша земля, пахать будем!
Сынок его, Тимка, уговаривать попробовал, дескать, уйдем от греха и без чернозема проживем, но Федор все свое: пока, мол, на каторгу не угнали, я на хорошей земле посею. Артель его рассыпалась в тот же день, а Федор с сыновьями вывалил кедрачи, на которых кержаки шишку били, пожег их, пни повыдрал и вспахал полоску. Засеял, пришел домой и собрался на каторгу. Однако месяц прошел, другой — никто за ним не является. И только позже узнали, что кержаки-то властей не признают, потому на Федора доказывать не стали. А слух пролетел, мол, пойдет жать — там его и стрельнут, и в чернозем положат. Федор же на слухи плюнул, открыто пошел и сжал посеянное. Да урожай-то был хуже, чем кержацкая пуля из кустов: не уродилась пшеница, не вызрела. Накаркали кержаки…
И Яранка недолго попанствовала. Плуги из Стремянки привезли и землю в два года повыпахали. Только вот жатки, плуги да молотилку продать было некому. Привыкшие к бедности стремянские теперь смеялись в открытую, зубоскалили:
— Робяты! Мост наш не купите ли? Дешево отдадим — за шапку жита.
— Нам бы Олешку Забелина достать! — грозились яранские. — Мы бы в глаза-ти его бесстыжие наплевали. Сманил, лешак, уговорил…
А потом понемногу и у них страсти улеглись. Скоро уж про вольготную жизнь одни воспоминания остались. Зато сладкие-то какие! Сколь у кого земли было, лошадей, какой урожай снимали, как на ярмарку ездили и что нищим подавали. И помнили, сколь у кого рубах было, сапогов да тележных колес. Вспоминали и врали безбожно. Послушать, так чего только не едали и не пивали в Стремянке. Не то что нынче: картошка наварена, на стол навалена…
Едва Алешку Забелина помянули в Стремянке и Яранке, как он тут же и объявился. Верная примета — долго жить будет. Однако тайком пришел, огородами, и к брату. Тот его предупредил, мол, дома сиди, не высовывайся на народ. А лучше катись-ка назад в горное ведомство, пока тебя Федор Заварзин не увидел. Мужик он крутой, горячий и долго с тобой балясы точит не станет. Кержака-то вон искалечил. К тому же остальные переселенцы вроде успокоились, а он, Федор, все не может себе места найти, все еще тоскует по достатку и ходит по селу, как растравленный бык. Алешка брата выслушал и той же ночью пошел к Заварзину. Что там было, какие разговоры и события — никому не известно, только наутро они уже ходили вместе, причем Забелин о чем-то говорил взахлеб, а Федор слушал, и глаза его разгорались. Вечером они оба появились у церкви, где собирались мужские посиделки с куревом и травлей баек про былую жизнь, помолчали, а потом слово за слово, и Алешка разговорился.
— Хватит вам, мужики, ковырять эту землю да с хлеба на воду перебиваться, — балагурил он. — Хватит пустые щи хлебать, поди, уж по горло сытые… Достаток-то, он не на земле растет, а в земле лежит. Его ни плугом, ни сохой не возьмешь, слишком мелко. Глубже надо пахать, и заживете, как сыр в масле. Поехали на прииски! Золото добывать! Нынче все умные люди на прииски подаются. А я там бывал, посмотрел. Вчера мужик последние портки донашивал — сегодня в бархатных портянках щеголяет!
Мужики слушали, отворачивались, плевались, махали руками:
— Да будет болтать-то… Язык без костей, вот и мелешь.
— Я ж вам добра хочу! — доказывал Алешка. — Поехали, не пожалеете!
— Раз уже съездили, хватит, — бурчали мужики. — Подвел нас под монастырь… Еще с тобой по золото съездить, дак совсем хоть с корзиной по миру.
— Поехали, — тянул Федор Заварзин. — Попытаем удачи…
— Ты попытай, Федор, а мы поглядим, — усмехались пахари. — Гляди, без порток и вернешься…
— А я, пожалуй, поеду, — вдруг согласился смирный мужик Егорка Сенников. — Коль заработаю — мельницу дострою.
На следующий же день Алешка увозил мужиков в город. Выли и причитали бабы — земля остается непаханой, несеяной, — ведь с сумой пойдем! Ребятишек бы пожалели, окаянные! А тебе, Олешка, глаза-ти бесовские повыцарапаем, кудри повыдергаем!.. Однако и пальцем не тронули: авось повезет, авось снова на ноги поднимемся?..
… На обратном пути Федор Заварзин купил трех лошадей — коренника серой масти и пару вороных, ковровую кошеву доверху нагрузил мешками с мукой, отрезами мануфактуры на рубахи, сарафаны, а главное — на шторы. В село въехал под вечер, промчался неузнанным до своего двора, остановился в нерешительности. Навстречу жена выбежала, босые ребятишки, оставляя на снегу тоненькие, словно птичьи, следы, кинулись к тройке, а Федор развернул горячих коней и снова помчался по Стремянке. Здоровался на ходу со встречными, раскланивался, но его опять словно не узнавали…