— Федор Степаныч, ты теперь мужик бывалый, — степенно рассуждал молодой еще парень, Семка Сиротин. — Давай с тобой сами соберем артель из своих мужиков и поддадимся на прииски? Я с Олешкой говорил, он согласный, а?
И даже Илья Голощапов, крикун, в батюшку родного, завидев Федора Заварзина, сначала и на порог не хотел пускать, но и то вдруг разговорился, цепляясь за полушубок:
— Ты уж не забудь, Степаныч! Возьми, я на любую работу к тебе, а то ребятишек кормить нечем! До весны не дотяну, вот те крест! Нынче и рожь-то не уродилась, весь намолот в подоле баба перетаскала. И муки! Дай муки-то! Больно уж белых калачей хочется. Я отработаю…
Пришел Федор домой, обедать не стал, лег камнем и пролежал до ночи.
А ночью напился воды, закурил самокрутку и забыл о ней — истлела, обожгла пальцы. Жена квашню замешивала, ребятишки спали.
— Что с народом-то стало, — вздохнул он. — Пожили в достатке, дак теперь сами не свои стали.
— Голощапиха приходила, я муки насыпала, — сказала жена.
Федор не слышал, скручивал новую цигарку, просыпал табак на колени. С полатей слез большак Тимофей, сел рядом с отцом — ростом уж вровень, хотя мальчишка еще.
— Тять, а верно, что нас на выселки? — спросил он. — Люди сказывали… Что же делать-то будем, тятя?
— На выселки? — неожиданно взъярился Федор. — Да я теперь всю Стремянку в бараний рог!.. Эх, люди, люди…
И набычился, уронив голову.
— Не вздумай перед людьми выхваляться, — неожиданно дерзко сказала жена. — Богатство-то ты ворованное привез. Не будет с него пользы, и добра не будет.
— Как — ворованное? — враз остыл Федор и оглянулся на Тимофея.
— А так, — отрезала жена. — Сонный-то ты проговорился… Как самородок нашел, как с прииска золото выносили…
— Нашел я его, самородок-от, — оправдывался Федор. — Не воровал… На моем труде больше нажились, чем я.
… За всю зиму Федор палец о палец не ударил. Больше спал, а скорее, впадал в какое-то полубеспамятство, иногда вздрагивая и приходя в себя. Пил молоко, почти не ел, выходил во двор, обнимал, гладил, ласкал своих рысаков и пинал мороженые конские шевяхи. Крадучись друг от друга, прибегали односельчане, навязывали разговоры о том о сем, но сами глядели выжидательно и о выселках никто больше не поминал.
Потом перестали ходить, будто ножом отрезало, а причина была проста как ясный день: тихий мужик Егорка ходил по селу и нанимал работников. Брал и плотников — мельницу достраивать, и рыбаков, поскольку невод купил, и на ореховый промысел с мужиками договаривался, и от скотников не отказывался! И потянулись на Сенников хутор стремянские и яранские мужики.
А весной забегал по селу Семка Сиротин. Этот приисковую артель собирал. К Федору-то несколько раз приходил, сговаривал, водкой поил, но тот, словно бык, уперся и только мотал головой. Отходился, дескать, шабаш… Кроме Семки и брат Алешки Забелина артель сколотил. Решили они ждать Алешку, чтоб в город ехать. А того и след простыл. Уж лето пришло — нету! Брат Алешкин не вытерпел, поехал в город и скоро вернулся со старшной вестью: началась война, немец на Россию пошел…
За войну-то и навоеваться успели в Стремянке, и наголодались так, как в центре России не голодали. А уж сколько калек, сирот да нищих развелось!
После февральского переворота в Стремянку всякие агитаторы стали наезжать. Раньше-то одних крикливых Голощаповых по уши хватало, а тут чужие едут, собирают народ у церкви, лезут на телеги и давай агитировать. Один за царя-батюшку, другой за Думу, третий за меньшевиков, пятый за каких-то эсеров, за анархию, и пошло-поехало. Орали, говорили так, что у вятских в головах помутнение началось: кого слушать, за кем идти, если все и свободу обещают, и жизнь хорошую. Мужики не знали, что и думать, толковали между собой и больше запутывались.
В ноябре, примерно в то время, когда из Петрограда докатилась весть о новой революции, в Стремянке произошло неслыханное кровавое дело. Как-то вечером прибежал в село парнишка Егорки Сенникова — глаза выпученные, ротишко набок и слова вымолвить не может, только рукой в сторону своего хутора показывает. Несколько мужиков запрягли коня, поехали глянуть, что стряслось, и застали страшную картину: побил кто-то всю семью вместе с работниками, которые на мельнице жили. Всего семнадцать человек было. А дом и мельницу сожгли. Убийцы, должно быть, знакомые Сенникову были, поскольку он их в дом пустил и, видно, не сопротивлялся. И били-то всех в упор, из винтовок и наганов.
На другой день приехала милиция, стали искать убийц, а подозревали стремянских и яранских. Все к тому сходилось, что из зависти Сенниковых порешили, мол, обрадовались, что революция, что богатеев можно к ногтю, и побили богатого мельника. Парнишку все допрашивали, пытались добиться, чтобы он убийц узнал и показал кто. И, видно, затуркали его так, что он и впрямь стал в стремянских убийц узнавать. То на одного укажет, то на другого, пока с ним нервный припадок не случился — не отстали. А парнишка от страху ничего не запомнил, и говорил невпопад. Так убийц и не нашли. Только Федор Заварзин догадывался, что Егорку Сенникова порешили за старые грехи, которые он на прииске нажил. Иначе-то с чего бы разбогател эдак-то?
Скоро после этого в Стремянку опять агитаторы поехали. На сей раз фотограф пожаловал, который с архиереем приезжал. Теперь без аппарата, с наганом поверх кожаной тужурки. Шустренько забрался на телегу и говорил два часа кряду, пока черные его кудри не пропотели и сосульками не обвисли. Одно время, раздухарившись, даже наганом стучал по пустой бочке. Мужики поняли, что надо идти за фотографом и слушать только его, поскольку он, фотограф, даст мужикам и свободу, и землю, и полную власть. И ни в коем случае не ходить за какими-то большевиками, которые только обещают, но ничего не дадут. Мужики ломали головы: власть вроде не шибко и нужна, сами себе хозяева, свобода тоже вроде есть, не на каторге живем, и земля есть, только не родит. Так чего же даст фотограф? Да откуда он все возьмет, что сулит? Чудеса! Едва фотограф с наганом уехал — явился другой, по виду тоже фотограф, только без камеры и нагана. И тоже обещал все то, что и первый, только сказал, чтобы мужики за меньшевиками не ходили и их не слушали, потому что большевики — это партия истинно народная и они голосуют за конец войны.
Полуглухой от контузии Федор Заварзин половину из того, что говорилось, не понял, однако про войну уловил.
— Нам боле ничего пока и не надо! — закричал он, потрясая костылем. — Ты нам боле и ничего не сули, все одно не дашь! Ты не перед нами бы речи-то говорил — перед германцем! Нам ведь что надо-то? Тебе тут каждый скажет, чего нам надо!
— Товарищ! Товарищ, а ты поднимись и скажи! — предложил агитатор. — У нас теперь свобода слова!
— А мне и раньше глотку-то не затыкали! — отпарировал Федор и попытался уйти глубже в толпу, но мужики его выпихнули к телеге. Федор взгромоздился на нее, смерил взглядом тщедушную фигуру агитатора — ровно с его костыль.
— Говорите, товарищ фронтовик! — подбодрил тот. — Скажите народу, что вам надо!
— Дак народ-то знает, что ему надо, — сказал Федор. — Давно знает. А тебе-то я скажу, если ты не знаешь. Нам надо, чтоб война кончилась и чтоб земля родила. Землю ты нам не поправишь, верно, и сохи-то в глаза не видал. И с войной тебе не сладить, хоть ты и говоришь про нее правильно. Ты сам-то в окопах бывал ли? Не бывал! Вас на что в Стремянку-то посылают? Токо путаете мужиков, с толку сбиваете. Вы поезжайте с германцем разговаривать, им глаза разуйте! А мы и так зрячие, всё видим. Вы у себя-то в хозяйстве, в партии своей, разберитесь сначала, а потом и к нам приезжайте. А то такого наговорили — не знаешь, кого и слушать. У нас вот семейство есть одно, дак там между собой каждый день ругаются — разобраться не могут. В селе-то семью эту всерьез не считают, смеются люди…
— Ой, оратор выискался! — не вытерпел Илья Голощапов. — Гоните с телеги-то его, гоните, лешака. Он наговорит!..
— А нас-то, стремянских, агитировать не надо, — продолжал Федор, не услышав реплики. — У нас буржуев тут нету, богатых тоже нету. Был один Егорка Сенников, дак его уж кто-то порешил, под корень. Ты вот про коммунизм говорил, про будущий. А я тебе скажу, мы в Стремянке давно при коммунизме живем! Если все богатые — дак богатые, когда земля родит, а бедные — дак тоже все…
— Хоть ты и фронтовик, товарищ, а темный еще человек! — обиделся приезжий оратор. — И не понимаешь существа текущего политического момента!
Федор не расслышал, наклонился к нему ухом.
— А? Чего ты сказал?
Народ засмеялся, задвигался, густой говор взреял над головами.
— Темный ты человек, товарищ! — повторил агитатор.
— Я не темный! — возразил Федор. — Я глухой! Контуженый я, с фронта! Война меня уделала. Дак ты езжай на передовую, к немцу, а не трещи по деревням. Не то я от ваших речей-то совсем оглохну!