Между прочим, досужие умы замечали, что с некоторых пор особенно усилилась ненависть архидьякона к египтянкам и цыганкам. Не ограничиваясь исходатайствованием у епископа распоряжения, воспрещавшего цыганкам бить в бубен и плясать на площади перед собором, он рылся в заплесневелых документах консистории и составлял сборник о колдунах и колдуньях, присужденных к виселице или к сожжению на костре за чародейства, совершенные ими при помощи козлов, свиней или коз.
VI. Нелюбовь народа
Таким образом, архидьякон и звонарь не пользовались расположением лиц, обитавших по соседству с собором. Когда Клод и Квазимодо выходили вместе – что случалось довольно часто – и пробирались по прохладным, узким и темным улицам, прилегавшим к собору, по адресу обоих летели злые словечки, насмешливые припевы и различные оскорбительные замечания. Исключение составляли только те редкие случаи, когда Клод Фролло шел с высоко поднятой головою. Вид строгого и величественного лица архидьякона останавливал насмешников.
Они оба в своем околотке находились в положении тех поэтов, о которых Ренье говорит:
Toutes sortes de gens vont après les poètesComme après les hiboux vont criant les fauvettes[61].
Часто какой-нибудь шалун-мальчишка рисковал своей шкурой и костями из-за наслаждения воткнуть булавку в горб Квазимодо, или какая-нибудь красивая, бойкая, не в меру отважная девица нарочно задевала своим платьем черную рясу архидьякона, напевая ему прямо в лицо насмешливую песенку, начинающуюся словами:
Niche, niche, le diable est pris[62].
Иной раз группа старух, сидевших на ступенях одной из папертей собора, громко ворчала вслед архидьякону и звонарю:
– Гм! Вот парочка-то! Сразу видно: что у одного написано прямо на роже, то у другого таится в душе!
Или же кучка школяров, игравших в камешки, разом поднималась при их появлении и встречала их свистками и какою-нибудь насмешкою на латинском языке, вроде, например, следующей: «Eia, eia! Claudus cum claudo»[63].
Чаще всего священник и звонарь даже не замечали этих оскорблений. Чтобы расслышать все эти любезности, Квазимодо был слишком глух, а Клод – слишком погружен в свои размышления.
Книга пятая
I. Abbas beati Martini[64]
Слава Клода Фролло разнеслась далеко. Ей он был обязан случившимся вскоре после того, как он отказался принять госпожу де Боже, посещением, надолго сохранившимся в его памяти. Дело было вечером. Клод только что вернулся после вечернего богослужения в свою келью в монастыре собора Богоматери. В этой келье не было ничего странного или таинственного, если не считать несколько стоявших в углу склянок, наполненных каким-то подозрительного вида порошком, напоминавшим алхимические снадобья. Правда, кое-где на стенах виднелись надписи, но это были просто научные сентенции или благочестивые изречения, заимствованные у вполне благонадежных авторов. Усевшись при свете медного трехсвечника перед столом, на котором стоял большой ящик с рукописями, и опершись локтем на раскрытую книгу Гонория Отенского «De praedestinatione et libero arbitrio»[65], архидьякон в глубокой задумчивости перелистывал большой печатный фолиант, только что принесенный им с собою. Других печатных книг у него в этой келье не было.
Его задумчивость была прервана стуком в дверь.
– Кто там? – крикнул ученый радушным тоном голодной собаки, которой помешали как раз в то время, когда она хотела приняться за кость.
– Ваш друг Жак Куаксье, – раздалось за дверью.
Архидьякон поднялся и отпер дверь.
Это действительно был медик короля, человек лет пятидесяти, с жестким выражением лица, несколько смягчавшимся взглядом хитрых глаз. С ним был какой-то незнакомец. Оба были в длинных одеждах темно-серого цвета, обшитых белым мехом, наглухо застегнутых и перетянутых поясом. Головы их покрывали шапки того же цвета и из той же материи; руки прятались в рукавах, ноги – под складками одежд, а глаза – под шапками.
– Праведный Боже! – воскликнул архидьякон, впуская гостей в келью. – Вот уж никак не ожидал таких почетных посетителей в столь поздний час!
Говоря это любезным тоном, он с видимым беспокойством пытливо вглядывался в лица гостей.
– Никакой час не может считаться слишком поздним для посещения такого знаменитого ученого, как dom[66] Клод Фролло де Тиршап, – ответил доктор Куаксье, тягучее произношение которого обличало в нем уроженца Франш-Конте. Благодаря этому произношению каждая его фраза казалась величественной, как платье со шлейфом.
Тут между доктором и архидьяконом начался тот обмен любезностями, который, по обычаю того времени, был обязателен при встрече ученых, что, однако, нисколько не мешало им от всей души ненавидеть друг друга. Впрочем, и в наши дни замечается то же самое: уста ученого, приветствующие собрата, представляют сосуд, наполненный желчью, подслащенной медом.
В любезностях, которыми Клод осыпал Жака Куаксье, были скрыты ядовитые намеки на те мирские блага, которые достойный медик так удачно умел извлекать из каждой пустячной болезни короля в течение своей карьеры, возбуждавшей столько зависти. По мнению архидьякона, способ действий доктора Куаксье мог быть приравнен к алхимическим деяниям, только более верным и более прибыльным, нежели искание философского камня.
– Честное слово, господин доктор, – продолжал распинаться архидьякон перед медиком короля, – весть о том, что ваш племянник, достопочтенный Пьер Версэ, получил епископат, возбудила живейшую радость в моем сердце… Если не ошибаюсь, он назначен епископом в Амьен?
– Совершенно верно, господин архидьякон, – отвечал медик. – Это великая милость Божия, – прибавил он.
– Какой у вас был внушительный вид на Рождество, во главе сопровождавших вас членов счетной палаты, господин президент!
– Увы, dom Клод! Я пока еще только вице-президент.
– Ну, а как ваш прекрасный дом в улице Сен-Андрэ-Дезарк?.. Это настоящий Лувр!.. Как красиво изображенное над главным его входом абрикосовое дерево с остроумною надписью: «A l’abri ôtier»[67].
– Увы, мэтр Клод, если бы вы знали, каких бешеных денег стоит мне постройка этого дома! По мере того как он строится, я разоряюсь.
– Ну, полноте! Разве у вас нет доходов от пошлин всех судебных учреждений Парижского округа, кроме аренды с домов, лавок, палаток и мастерских, находящихся на вашей земле… Неужели и этих доходов мало?
– Мое кастелянство в Пуасси в нынешнем году не дало ничего…
– А пошлины на заставах, которые вы получаете с Триеля, Сен-Джемса и Сен-Жермен-ан-Лэ?
– А много ли их набирается? Всего сто двадцать ливров, да и то не парижских!
– Но у вас и постоянные доходы, например, жалованье королевского советника.
– Это верно, мой дорогой собрат. Зато проклятое Полиньи, о котором так много шумят, даже в самый хороший год дает не более шестидесяти золотых экю.
Во всех любезностях архидьякона сквозила горькая насмешка. Пока он их расточал, на его губах играла печальная и вместе с тем жестокая улыбка человека, одаренного более возвышенным умом, но не такого счастливого и пользующегося случаем потешиться над грубым довольством человека дюжинного. Но королевский медик ничего этого не замечал.
– Во всяком случае, – закончил наконец Клод, пожимая руку медика, – я душевно рад видеть вас в вожделенном здравии.
– Благодарю вас, dom Клод.
– Кстати, как здоровье вашего царственного больного? – продолжал архидьякон.
– Он плохо вознаграждает своего врача, – отвечал медик, искоса взглянув на своего спутника.
– Вы находите, кум Куаксье? – проговорил последний.
Эти слова, сказанные тоном удивления и упрека, заставили архидьякона пристальнее взглянуть на незнакомца, которого до этой минуты он наблюдал только украдкою, хотя и довольно внимательно. Не имей он тысячи причин сохранять добрые отношения с доктором Жаком Куаксье, этим всемогущим медиком короля Людовика XI, он ни за что не принял бы его в обществе незнакомой личности. Поэтому лицо его не отличалось особенною приветливостью, когда Жак Куаксье сказал:
– Кстати, dom Клод, я привел к вам собрата, который хотел видеть вас, прослышав о вашей славе.
– Так этот господин тоже служитель науки? – спросил архидьякон, устремляя проницательный взгляд на незнакомца, из-под нависших бровей которого сверкнул не менее острый и недоверчивый взор. Насколько можно было разглядеть при слабом свете трехсвечника, спутник Жака Куаксье был старик лет около шестидесяти, среднего роста, довольно болезненный и хилый на вид. Профиль его лица, хотя и буржуазного типа, таил в себе что-то строгое и величественное: глаза его из глубоких впадин сверкали огнем, вырывавшимся точно из недр пещеры, а под шапкой, надетой на самый нос, можно было угадать очертания высокого лба, говорившего об одаренности.
Незнакомец сам ответил на вопрос архидьякона.
– Уважаемый учитель, – проговорил он внушительным тоном, – ваша слава дошла до меня, и я пожелал с вами посоветоваться. Я – небогатый провинциальный дворянин и всегда с величайшим почтением отношусь к людям науки… Но вы еще не знаете моего имени. Мое имя – кум Туранжо.