Последние два дня он всем нутром, всей кожей чувствовал странности вокруг себя. Колдовство это было или нет, в этом он не разбирался, но что-то странное происходило.
Что-то, чему он не мог найти объяснения.
Первые три дня, что он шел по дороге, ведущей в Экзампай, прошли спокойно, и он понемногу отошел от ощущения беды, что обрушилось на него в Киеве. Внутри затеплилась робкая надежда, что после того, что там произошло его оставят в покое, но житейский здравый смысл с некоторой издевкой нашептывал, что будет-то как раз наоборот.
Так он и шел, разговаривая сам с собой на два голоса.
Один голос робко надеялся, что все обойдется, что все уже позади, а другой — резал правду матку, обещая неприятности в самом ближайшем времени, когда за него возьмутся сразу два колдуна… А то, может еще и третий откуда-нибудь вылезет.
Как всегда в этой жизни, тот голос, что предрекал несчастья, оказался прав.
Сперва его одолел голод. С Игнациусом было хорошо, сытно. А вот теперь без товарища нужно было придумать, как извернуться — не сгинуть с голоду и не потерять мешка.
И он придумал. Из обузы мешок превратился в кормильца.
Митридановы пожитки, а, главное, Игнациусова веревка начали кормить его не хуже, чем скатерть самобранка. Теперь, повстречав на пути деревеньку побогаче он не обходил ее стороной, а заходил в корчму и, преодолев свой страх, выбирал кого-нибудь из тех, кто смотрелся побогаче. Потом невзначай заводил разговор о богатырях, сомневаясь, что в этой веси найдется достаточно сильный человек, чтоб идти служить в Киев, в дружину к князю Владимиру. Когда раззадоренные жители, чтобы уесть пришлого задиру, приводили какого-нибудь местного силача, Гаврила, осмотрев его со всех сторон и похмыкав, предлагал, тому пробы ради, порвать Игнациусову веревку. Сколь не пыжились здоровенные парни, но из этого состязания победителем каждый раз выходила веревка.
После того, как это понимали и сами селяне, Гаврила с ненатуральным сожалением трепал их по плечу и утешал незадачливых искателей славы, что есть дружины и поплоше, а те, в смущении, кормили его чем-нибудь. Да еще и с собой давали…
Жить бы так, да радоваться, но на четвертый день начались гадкие чудеса.
Едва он переправился через реку, как на него напала стая зайцев.
Звери накатились волной. Какой-то самый злой и толстый — то ли вожак, то ли главарь, подпрыгнув, ударил Гаврилу в лоб, сшиб на землю, и стая, с улюлюканьем, покатила человека назад, к воде, пытаясь вырвать из рук заветный мешок. Жирные туши стукали в него головами, отбрасывая к берегу, и непременно столкнули бы в воду, если б не веревка.
Веревка, что все еще связывала его с ношей, зацепилась за что-то, и Гаврила впился в нее как клещ, не потому что боялся, что его столкнут в реку, а потому, что стало страшно, что мешок вырвут и уволокут неизвестно куда.
Спасение пришло, откуда он и подумать не мог.
Не успели зайцы отгрызть Гавриле руку, как на поляну, словно с неба, свалилась стая лисиц. Рыжей метелью они пронеслись по нему, разгоняя длинноухих, и спустя несколько мгновений вокруг Гаврилы стало пусто, словно не лес был вокруг, а зимнее поле. Звериный визг, мгновение назад оглушивший его, исчез, растворился в тишине леса. Только тишина теперь была уже не та. Теперь это была тишина неживого, перепуганного насмерть леса — без птичьих криков, и даже, кажется, без шелеста листьев.
Какое-то время Гаврила сидел смирно и слушал лес — не вернется ли кто?
Слава Богам, обошлось, и никто не вернулся.
Отсидевшись, двинулся дальше.
Где-то к полудню он забрался на холм, возвышавшийся над лесом.
На просторе и дышалось как-то иначе. Воздух лился в грудь какой-то сухой и грустный.
Дороги, что катилась дальше, к незнакомому и загадочному городу Экзампаю, с вершины видно не было — она пряталась за ветвями и листьями. Виделся отсюда только такой же, как этот, наверное, холм, что уныло торчал у самого виднокрая, да уже надоевший лес — этот-то простирался на все четыре стороны, и не видно ему ни конца и ни края. Гаврила постоял на вершине, проникаясь мыслью, что лес прячет в себе не только дороги, но и разные неприятности — зверей, (лисиц и зайцев, ежей и белок), леших и кикимор, разбойников и колдунов. И не было в этом лесу того, кто был бы ему рад…
Можно было, конечно влезть на дерево, что пристроилось на вершине, но ничего это не изменило бы… Лес кругом был матерый, нехоженый, и если стояла где-то рядом деревенька или весь, то наверняка жили там люди ничем от зверей или разбойников не отличающиеся и, что самое главное, никому на этом свете не был нужен человек без тени.
Гаврила уселся на корточки. Обняв колени и покачиваясь из стороны в сторону, стал смотреть вдаль, остро ощущая свое одиночество и тоску по вмиг ставшей недоступной нормальной жизни. Дурнота накатывалась волнами, захлестывая, превращая будущее из неопределенности в грязь, страдания и страх.
Подчиняясь какому-то странному желанию, он нашел глазами дерево. Сухой сук, словно указующая на полдень рука торчал из ствола на высоте косой сажени.
— Да, — сказал сам себе Гаврила. — Только так. Всех обману… Спохватятся, а я вон где…
Больше не сомневаясь, и, словно несомый какой-то чужой силой, он подошел к сосне и забросил на сук Митриданов мешок. Тот, словно всю жизнь мечтал повисеть на сосне, дважды обернулся вокруг сука и повис там осиным гнездом. Не думая ни о чем, Гаврила развязал узлы, освобождая руку, и одним ловким движением — словно всю жизнь только этим и занимался — связал конец вревия в скользящую петлю. Глядя сквозь нее в небо Гаврила исполнился странным каким-то удовольствием.
Этот мир, такой злой и несправедливый следовало покинуть как можно быстрее.
Как-то отстранено, словно с удивлением смотрел на себя самого со стороны, он подергал веревку — крепко ли держится, сунул голову в петлю и поджал ноги…
Что-то в нем, в последнем усилии удержать его на этом свете всколыхнулось, но он уже поджал ноги и шум крови в ушах сменился потусторонним грохотом…
Он пришел в себя под тем же деревом.
Голова лежала на мешке, а поперек груди уснастился сосновый сук, только что чуть не ставший его последним пристанищем. Остро пахло смолой, древесным соком и горелым деревом, а щеке было тепло, словно с той стороны кто-то разжег костер. Масленников повернул голову.
Какой там костер, не было его и в помине. Зато разлохмаченный непонятной силой конец сука дымился, словно только что побывал в огне.
Рука нырнула под голову. Мешок. На месте. Дотронулся до головы. Там звенело, словно внутрь залетел комариный рой, и метался от одного уха к другому. Звон заполнял его от макушки до пяток, но это почему-то не мешало думать. Наоборот, вместе со звоном в голове воцарилась прозрачная легкость, и он как-то разом осознал, что тут только что чуть-чуть не произошло. От этой мысли его подбросило с земли. Руки сами собой отбросили веревку, словно это была гадюка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});