При свете факелов от Эмпория отплыла вереница груженых барок. Оказалось, Меммий прибыл в морской порт Остию накануне и ночевал на пиршественном ложе в триклинии одного из своих друзей. То, что Катулл и Цинна приехали позже, вместе с грузом провианта и мелкими служащими, имело некое символическое значение, если, конечно, не было просто забывчивостью Меммия.
Когда Катулл и Цинна явились на причал Остии, там уже совершались жертвоприношения перед статуей Нептуна — в море лилась кровь жертвенных животных, вино и оливковое масло. Меммий наблюдал эту процедуру, слегка покачиваясь и опираясь на плечи рабов. Его свита зевала, искала и почесывалась. Подойдя к пропретору, поэты почтительно поднесли руки к губам. Меммий сделал приветственный жест и сказал им без всякого смущения:
— Вам повезло, вы спали ночью, а здесь была грандиозная попойка…
Богослужение закончилось. Начальник остийского порта и посланец сената произнесли напутственные речи, после чего наместник со свитой, служащие, легионеры, моряки и рабы поднялись на палубы, и корабли отвалили от италийского берега. Впереди, всплескивая пятью рядами весел, плыла огромная, раззолоченная пентарема наместника, за ней — две военные триремы с катапультами и баллистами и несколько легких галер.
— До какого времени дотянули… Скоро начнет дуть Фавон[158], забурлит море, и польются дожди… — ворчал стоявший недалеко от Катулла моряк в шерстяном колпаке.
— Неужели опасно? — спросил кто-то.
— Осень на носу, навигация закрывается…[159]
Катулл не ощущал страха перед возможными бурями. Он был опьянен радостью новизны и свободы. С его глаз словно упала повязка: мир виделся ярким, свежим, широко раскрывшимся перед ним в неумолчном шуме и движении волн.
Проходя в свои покои, Меммий сказал Катуллу:
— Можешь придумать вступление к новой «Одиссее»… Случай вполне подходящий… — Меммий шутил благожелательно, как приличествует просвещенному начальнику, однако его сильно побалтывало и кренило, — Меммий был еще пьян.
Катулл неопределенно улыбнулся, ему не хотелось изощряться в остротах; модное пустословие казалось ему недостойным величавой картины моря, неумолчным ропотом и ласковым сиянием окружившим его.
— Лучше бы сам попробовал сочинить что-нибудь толковое, — прошипел Цинна, его злила пренебрежительная, как он считал, забывчивость Меммия, не пригласившего их на пир.
Слышались мерные удары бубна, поощрявшего гребцов к одновременному опусканию весел. Раздавался повелительный голос начальника пентаремы и возгласы матросов, крепивших снасти. Катулл жадно вдыхал чистый и синий воздух. Светлые брызги долетали до его лица, оставляя соль на губах.
Зарево разливалось над берегом, окрашивало пологие скаты волн и бросало в глаза ослепительно искрящиеся, веселые блики. Катулл все оставил в прошлом и безоглядно, с юной надеждой устремился в загадочную даль своей, катулловской «одиссеи».
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Каменистая коса лежит на поверхности озера, грея спину среди плеска ленивых волн и звона цикад. Она будто собралась оторваться от берега и уплыть на север, туда где озеро темнеет, сдавленное крутыми отрогами. Это и есть полуостров Сирмион на Бенакском озере. Дед Катулла выстроил здесь виллу по римскому образцу. Вилла сложена из светлого камня. В перистиле цветут розы, стены пристроек темно-зеленым ковром покрывает плющ.
Ранним утром Катулл выходит из боковой дверцы, озирается, потягивается, блаженно щуря глаза и улыбаясь. На живописной мусорной куче копошатся пыльные куры, собака, опустив уши, дремлет в тени, по черепичной крыше, воркуя, ходят мохнатыми лапками белые голуби.
Катулл глядит на пленительную картину озерной глади, на приглушенные расстоянием краски противоположного берега. Он не устает удивляться поразительной чистоте воды: виден каждый камешек, каждая раковина и бойкая рыбешка.
Благословенный Benacus не знает сильных волнений, горы закрывают его от резких ветров. Даже зимой, когда в Вероне свирепствует ненастье, на озере тепло и безветренно. Но если с альпийских ледников дохнет зябкая свежесть, то и летом поверхность его мерцает рябью, берега окаймляются пеной и слышится любимый Катуллом шум «морского» прибоя. С какой драгоценностью сравнить цвет этих спокойных заливов? С бериллом и сапфиром? Или с тем персидским камнем, что приносит людям желанное долголетие?
Вид Сирмиона, пронизанной солнцем воды и холмистого берега разгоняет печаль. Впрочем, Катулл и не грустит. Он погружается в занятия поэзией, как в очищающий источник, еще более целительный, чем красота природы. Кропотливая работа над самыми легкомысленными стихами и раньше была ему свойственна, а теперь — он пишет поэму. На Сирмионе нет места унынию, здесь он ощутил ясную уверенность в своих силах.
Катулл спускается по извилистой дорожке, сбрасывает сандалии, тунику и, похрустывая камешками, идет к воде. Ласковая, прохладная, она льнет к его ногам и зовет вкрадчивым плеском. Катулл кидается годовой в сумрачную глубину, долго скользит под водой, с замершим сердцем вырывается на поверхность, жадно вдыхает и плывет вперед, к чернеющим среди голубого сияния рыбацким лодочкам. «Э-э-эй!..» — доносится оттуда. Катулл машет рукой, поворачивает и, убыстряя взмахи, плывет обратно.
Он выскакивает из воды, весело вздрагивает и смеется. Несколько минут он стоит обнаженный, пока солнце сушит его плечи и грудь, потом надевает тунику, берет в руки сандалии и бодро поднимается вверх. Остановившись на ребристом уступе, он ищет глазами рыбаков, снова машет рукой, звонко кричит и с удовольствием слушает ответный протяжный крик.
В доме прохладно. Катулл пишет не менее двух часов. Несколько раз он бросает стиль, сердится сам на себя, по привычке покусывает нижнюю губу и опять склоняется над табличкой. Когда белокурый мальчик, робко заглянув, напоминает о завтраке, Катулл растерянно смотрит на него, убирает свои таблички и отправляется на кухню. Он никогда не завтракает в триклинии и не ждет, чтобы ему принесли еду в таблин.
На кухне рабыня-стряпуха подает ему свежий творог, простоквашу, миску с мазой — полбяной кашей, приправленной медом и тертым сыром. Стряпуха знает Катулла с младенчества, она ворчит на него за то, что он опоздал, и, пока он ест, со снисходительной усмешкой посматривает на его взлохмаченную голову.
После еды Катулл возвращается к себе и лежит на скамье, опершись на локоть и размышляя. За стеной слышатся женские голоса, кудахтанье кур и горластый петушиный клич.
Отец и мать остались в Вероне, с ними находятся почти все рабы, принадлежащие семье Катуллов. В приозерной вилле живет только шестидесятилетний виллик Процилл, его жена-ключница, ворчливая стряпуха и хромой садовник, сажающий возле виллы мирты и упорно прививающий к сливе черенки персика. Еще двое парней по очереди пасут коров и сторожат ночью калитку, хотя во всей окрестности нет ни одного вора; остальное время они ловят рыбу и пристают к коровнице — грубоватой, краснощекой венетке[160].
Когда Гай собрался на Сирмион, отец дал ему в услужение проворного мальчика Авкта и предложил взять с собой молоденькую рабыню. Глаза его при этом были лукаво сощурены. Старик заметил, что Геба приглянулась сыну в прошлый приезд. Гай пожал плечами, но не стал возражать, и певунья с обольстительной шейкой поселилась с ним под одной крышей.
Катулл кладет в сумку трехлистовку, накидывает выцветшую лацерну и выходит из дома. Солнце накалило камни, тени стали густыми и резкими рядом с ослепительным морем света. Ближайшая деревня расположена в том месте, где коса соединяется с материком. Здесь живет третье поколение колонистов из Лация и потомки некогда покоренных галлов. Теперь у них одни боги и одни заботы. Они говорят, изредка вставляя кельтские слова, а в латинских проглатывают окончания: произнося вместо «Сирмион» — «Сирмий», и называют озеро «Бенако». Они сеют пшеницу, сажают овощи и виноградные лозы. Даже те, чьи предки жили здесь сотни лет назад, не знают вкуса варварского пива и признают только солнечный сок Либера — Вакха.
При встрече легко различить рослых, голубоглазых галлов и более приземистых, смуглолицых переселенцев. Впрочем, многие из них смешанной крови. Вот белокурая женщина с черными, живыми глазами сабинки, а дог юноша с круто вьющимися, как баранья шерсть, волосами, с римским профилем и взором, будто отразившим поверхность озера. Молодые девушки вплетают в косы и носят на шее украшения из раковин, пожилые мужчины отпускают бороды. Все одеты в домотканые рубахи из местного льна, а зимой — в войлочные накидки и грубые сапоги свиной кожи.
Отец Катулла считает, что земли выгоднее сдавать в аренду, чем кормить три десятка нерадивых рабов. Старый муниципал мечтает купить где-нибудь в плодородной провинции обширное поместье — настоящую латифундию, откуда можно получать доходы, не уступающие доходам спесивых римских нобилей.