служит для создания дробного эффекта-стаккато, напоминающего автоматные очереди. В этих строках война – не просто воспоминание, а неизбытый опыт, продленный в настоящее, которое противопоставляется «вчера», а последнее, парадоксальным образом, помещено в давнее прошлое («давно»). Разница в звукописи двух строк подчеркивает разрыв во времени, который и является основной темой стихотворения. Бергельсон дробил время, чтобы описать в двойственном ракурсе евреев, которые пережили революцию и все еще ждут возможности пожать ее плоды; Мандельштам в 1920-е годы описывал, как сам мгновенно стал пережитком; Слуцкий также создает эффект темпоральной дезориентации, подчеркивая тем самым всю сокрушительность военного опыта. В другом стихотворении, «Однофамилец», Слуцкий описывает мрачное открытие: перед ним могила другого бойца, у которого такая же фамилия из семи букв, – это его двойник. Война уничтожила это его другое неведомое «я», оно теперь покоится в земле. Война распорола целостность времени и человеческого «я», сообщив им дробность, раздвоенность. Перед нами прошлое, которое уже прошло, но поэт продолжает его переживать.
Важно отметить, что в этих произведениях война выведена на первый план отнюдь не в связи с тем, что автор – еврей, и не с фактом уничтожения евреев нацистами. Умолчания по поводу фашистского геноцида не являются результатом внешнего давления, поскольку в советские времена Слуцкий даже не предпринимал попыток опубликовать свои военные мемуары. В своих сочинениях военного периода он во всей полноте исполняет те роли, которые перечислены в стихотворении Маркиша: роль советского гражданина и красноармейца. Роль еврея возникает подспудно, и порой самым неожиданным образом. Слуцкий – прокурор, комиссар и пропагандист, облекает в слова ценности советского общества и выносит постановления от его имени. В одном стихотворении, где рассмотрена его деятельность как комиссара, Слуцкий пишет: «Я говорил от имени России» [Слуцкий 20066: 214]. Люди, к которым он обращается «от имени России», мерзнут, голодают, недосыпают, у них не хватает боеприпасов. Слуцкий не может дать им ни хлеба, ни патронов, только свои слова. Ему, как военному прокурору, разбирающему случаи членовредительства и дезертирства, дано «страшное право» судить других бойцов, которых он имеет право приговорить к смерти, опять же именем СССР [Слуцкий 20066: 243]. То, что поэт говорит «от имени России», не значит, что он готов воспевать борьбу СССР с врагом; напротив, он делает упор на скудости, суровости, жестокости, от которой страдают и которую проявляют и советские воины, и советские граждане. Слуцкий показывает последствия жизни в «стране ненависти», в создании которой участвовал Эренбург. В одном очень красноречивом эпизоде он описывает группу немецких военнопленных, которых советские конвоиры морят голодом. Местные советские жители предлагают пленным снег (грязный февральский снег, подчеркивает Слуцкий) в обмен на часы и кольца. Среди пленных – евреи из Югославии, из немецких трудовых батальонов, один из них говорит своим новым, русским поработителям, что он хочет работать, а не умереть от голода. В другом очерке еврейка из Вены, которая пережила войну, потому что ее спрятали крестьяне-австрийцы, становится жертвой насильников – советских солдат. В трактовке Слуцкого советская армия далеко не всегда предстает спасительницей евреев. Нарисованный им портрет далек от агиографической риторики, которая использовалась в газете Еврейского антифашистского комитета «Эйникайт», где к словам «Красная армия» неизменно прилагается определение «героическая». Примечательно, что Слуцкий пишет не столько об истреблении европейских евреев Гитлером, сколько о тех бедствиях, которые они терпят от советских освободителей. Это не значит, что Слуцкий вообще уклоняется от разговора о нацистском геноциде; напротив, об истреблении евреев мы читаем, например, в стихотворениях «Как убивали мою бабку» и «Теперь Освенцим часто снится мне»[125]. Однако в текстах о войне самоидентификация Слуцкого как еврея и его идентификация с другими евреями скорее связаны с его положением офицера советской армии, от лица которой он действует.
Одновременное исполнение всех этих ролей требует поддержания тонкого равновесия. Слуцкий говорит от имени России, но при этом критически дистанцируется от нее; он подает себя как участника боевых действий, однако его право на это постоянно оспаривается. Описание военной службы у Слуцкого напоминает рассказы Бабеля о его службе в армии Буденного в годы Гражданской войны. Бабель читал речи Ленина казакам, которые их не понимали; в «Конармии» и дневнике периода Гражданской войны, равно как и в произведениях Слуцкого военного времени, евреи выступают рупорами советской культуры и ценностей, несмотря на то что эти культура и ценности вызывают у них серьезные сомнения и, что еще важнее, несмотря на постоянные попытки показать, что они не являются полноправными носителями советских ценностей. В стихотворении «Про евреев» Слуцкий в очередной раз ставит этот вопрос, перечисляя антиеврейские стереотипы:
Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.
Евреи – люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Я все это слышал с детства…
Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
[Слуцкий 20066:297][126]
Слова «проклятую эту расу» не следует толковать как оценку евреев самим Слуцким, он просто цитирует чужое негативное мнение. Стихотворение, скорее всего, написанное в начале 1950-х годов, пробивает дыру в мифе о том, что до Второй мировой войны в СССР не было никакого антисемитизма[127]. В последней строфе тот факт, что Слуцкий выжил, становится ироническим подтверждением расхожего мнения, что евреи не умеют служить Советскому Союзу и сражаться на советской войне.
Очерк, озаглавленный «Евреи», – самый длинный в военных записках Слуцкого. Он выстроен как серия виньеток и описывает встречи автора с бойцами-евреями и выжившими евреями из Европы и СССР. Голос автора звучит в этих миниатюрах в самых разных регистрах. Например, когда речь заходит о том, почему евреев и представителей других нацменьшинств считают плохими бойцами (их издавна было мало среди кадровых военных), Слуцкий начинает говорить отстраненным голосом этнографа, полностью приемлющего советскую терминологию и категории. В другом месте он превращается в пылкого защитника голодающих советско-еврейских беженцев, которых называет советскими гражданами. Он выступает в роли своего рода исповедника для украинского еврея по фамилии Гершельман. Тот, пишет Слуцкий, подошел к нему с неслыханной просьбой: «Товарищ капитан, разрешите рассказать вам свою жизнь» [Слуцкий 20066: 135]. «Еврей Гершельман» описывает свое довоенное существование: он был членом партии и заведовал