Но соседи, несознательные обыватели, не желая слиться в едином пролетарском порыве, так и норовят расползтись по своим углам и предаться частным мелочным делишкам. Рожденных бурей это ужасно печалит. Но они не теряют бодрости. Ныне, когда пошли разговоры о коллективных сельских хозяйствах, они знай толкуют о своем намерении вступить в колхоз, полные беззаветной готовности отдать туда своих кроликов, кур, козу и самый дом, ибо тогда, по их понятию, все заживут сообща. «Даже кружки, даже нитки своей личной никто не будет иметь!» — восклицают они в восторге.
— Вы надеетесь, что этот выдвиженец походит на сестер Нестеренко? Для нас это было бы не самым худшим жребием, — сказал я Ольге Адольфовне.
— Мне не нравится, что он одноногий! — Марошник по-бабьи пригорюнилась. — Калеки, они злые…
— Трепещите! — прогудел шкаф. — Он нас тут всех костылем побьет.
— Уважаемые! — воззвал Миршавка. — Надо посерьезнее относиться!
— Мне рассказывали про одного выдвиженца, — примирительно заметила Трофимова. — Его прислали укреплять руководство банка. Он человек партийный, в прошлом красный конник или что-то в этом роде. Но в банковском деле профан, да и вообще малограмотен. Обосновался в кабинете, стал документы перебирать, а что к чему, не понимает. Один вексель ему особенно не понравился. Он возьми и напиши прямо поперек документа: «Иванову. Что ето за вексель?» А тот всю жизнь в банке прослужил, каково это ему? И вот новый начальник получает назад тот же документ, но пониже его надписи стоит еще одна: «Петрову. „Ето“ уже не вексель».
Корженевский вышел из «эрмитажа», видимо настроенный поговорить.
— Даже среди этой публики, — начал он веско, — попадаются не одни дураки. Знал я одного… Присылают его в учреждение, а всегда ведь найдется какой-нибудь рьяный негодяй, которому только дай выслужиться. Ну, и бежит к нему подобный субъект с донесением. Так, мол, и так, имярек ежедневно является на службу без четверти восемь и эти пятнадцать минут, пока все собираются, крутится на своем вертящемся стуле и насвистывает «Боже, царя храни!».
— М-да! — обронил Миршавка.
— Это вы, уважаемый, изволите говорить «М-да!», — ядовито усмехнулся Корженевский. — А выдвиженец у доносчика спрашивает: «Ладно, да после восьми-то что он делает, этот ваш имярек?» — «Работает». — «И хорошо работает?» — «Ничего». — «Тогда зачем вы ко мне пришли?»
Миршавка надулся:
— Так тоже… гм… нельзя-с, уважаемый! Так каждый и станет свистеть, что хочет? Партийные кадры не для того в учреждение посылают, чтобы потворствовать…
Верная своей роли всеобщей примирительницы, Ольга Адольфовна поспешила вмешаться:
— Мы не о том, Аристарх Евтихиевич. Просто делу бывает вред, когда им начинает руководить неспециалист. И сам этот человек, если он совестлив, чувствует себя стесненно. Знаете, к моему покойному мужу тоже ведь одно время комиссара приставили. Так Михаил Михайлович с ним намучился. Милый парень, очень добрый, это просто сразу было видно, но так уж он доктора уважал, что никакого сладу с ним не было. Муж ему: «Садитесь, пожалуйста!» А тот ни в какую: «Да уж я постою…» Михаил Михайлович жаловался: «Как мне работать, если человек часами торчит на ногах у меня за спиной, да еще сопит от почтительности?»
— Ну, это уж не комиссар, а гнилой интеллигент! — оскорбился Миршавка. — Я давно замечаю, уважаемая, что вы все стараетесь обратить в смешную сторону. Позвольте заметить вам напрямик, что подобные попытки не всегда уместны-с!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Новость
Инспектировать тюрьму, а тем паче дом предварительного заключения — безусловно, самая тягостная изо всех комиссий, какие когда-либо возлагала на меня служба в судебной палате. Между тем было доподлинно известно, что мало где на Руси эти заведения содержатся в таком образцовом порядке, как у нас в Блинове. Сие считалось особою заслугою Горчунова, чей разумный либерализм внушал известное уважение даже тем, кто был склонен к мысли, что русскому человеку надобно отказаться ото всех либеральных иллюзий.
Рассказывают, будто в девятьсот пятом, когда камеры ломились от избытка политических заключенных, эти последние, не выдержав тяжких условий содержания, объявили голодовку. На третий день голодовки на тюремный двор въехала подвода, груженная апельсинами. В камеры приносили полные корзины этих ароматных южных плодов: «Господ арестантов просят откушать!»
Эту байку, по-своему также свидетельствующую об исключительной гуманности здешнего начальства, я слышал от человека, игравшего при господине Капитонове ту же роль, что Казанский в своей «Сосне». Молодой делец в ту пору сам угодил в кутузку: не будучи вовсе революционером, он в глазах властей предержащих все же выглядел чрезмерно вольнодумным.
Для меня, проведшего те бурные дни за книгами, сам факт, что за решетку попадали люди подобного склада, служил и служит доказательством того, что перемены в обществе назрели. Иное дело, что они успели и перезреть, да так, что состояние сие уже не зрелостью надобно называть, а… Впрочем, я дал себе слово не вдаваться в эти материи. И мне, право, не составляет большого труда быть верным своему решению.
Но не могу не признаться: попадая в наш образцовый дом предварительного заключения, я всякий раз чувствовал себя ни больше ни меньше как в Дантовом аду. При мысли, что в других подобных заведениях еще хуже, воображение напрочь отказывалось служить мне. Что может быть ужаснее этого сырого холода, скученности, тяжкого спертого воздуха, этих лиц, искаженных тоской, злобой, голодом? Да, по-видимому, все же и голодом! А ведь ежели верить сметам, на содержание арестантов здесь выделялись сравнительно пристойные суммы…
Как ни был я переполнен своими смятенными чувствами, стоило переступить порог этого дома скорби, как стыд и сострадание, казалось, всецело овладели мною. Следуя от камеры к камере, я прикидывал, как построить свой доклад, чтобы облегчить положение этих несчастных. В какой степени это в моих силах? Увы, я сознавал, что в самой незначительной.
Мы с моими сопровождающими шли по стылому мрачному коридору, когда откуда-то, казалось в двух шагах от меня, раздался высокий, чуть надтреснутый и все же на диво сильный голос. Невидимый тенор выводил:
Как дело измены, как совесть тирана…
— Осенняя ночка темна, — подхватил невыразимо тоскующий хор:
Чернее той ночи встает из туманаВидением мрачным тюрьма…
— Опять Пистунов балует, детский вор, — досадливо скривился надзиратель и, напрягшись, оглушительно рявкнул: — Федька, уймись, певец хренов! Карцера захотели?
Песня ли заглохла, или у меня заложило уши от внезапного волнения, но больше я ничего не слышал, кроме стука крови в висках.
— Какой вор? Что вы сейчас сказали?
— Детишек он воровал, Пистунов этот. Крал и продавал в другие губернии. Хорошие денежки имел! Третью неделю сидят, он и два подельника. Уж и сознались во всем. Кобенились поначалу, а как следователь Спирин нажал на них, в два счета образумились…
Я хотел было тотчас лететь к Спирину. Однако неудачи уже кое-чему меня научили. Как вышло, что я до сих пор слыхом не слыхал об этом деле? Уж не скрывают ли его от меня умышленно, чтобы не вмешивался в ход следствия? Похоже, и здесь я успел превратиться в беднягу с «манией»… Аж зубами поскрипывая от досады, я с грехом пополам довел обход до конца. Но теперь даже горчайшие жалобы заключенных едва доходили до моего сознания. Как в тумане, я брел туда или сюда, невидящим взором скользил по угрюмым закоулкам этого ада, краем уха насилу улавливал то, что мне говорили.
Это тянулось долго. Когда же наконец все, что положено, было мною исполнено, следователя Спирина в присутствии уже не было. Идти к нему на дом не имело смысла. Мы с господином Спириным друг друга недолюбливали, встреча в домашней обстановке обещала быть и бесполезной, и неприятной. К тому же Завалишина ждала меня. И я вместо вчерашних более чем туманных предположений, какие и объяснить-то мудрено, мог сообщить ей нечто существенное!
Она прочла это по моему лицу прежде, чем я успел переступить порог. Стремительно бледнея — даже губы посерели, — она прошептала:
— Говорите! Скорее!
— Успокойтесь, Елена Гавриловна, ничего определенного пока сказать нельзя…
— Скорее… — повторила она, кажется готовая потерять сознание. Пользуясь этим, я позволил себе неслыханную дерзость: обнял ее за плечи и бережно усадил на диван. Она едва ли это и заметила, зато я разом почувствовал себя ее другом, защитником, покровителем, то есть, проще говоря, счастливейшим из смертных.
— В доме предварительного заключения, — начал я, стараясь говорить как можно спокойнее и будничней, — сейчас находятся трое задержанных, которые признались, что похищали детей с целью продажи их в другие губернии. Подробности мне, к сожалению, пока не известны. Все, что возможно, я разузнаю завтра.