— Он и так угостит. Каждый день дает мне суп.
— На девушек посмотрел бы… А Архиепископа разве не хочешь увидеть?
— Что между нами общего? — я театрально развел руками. — У нас настолько различный жизненный опыт! Он всю войну был где-то там, в высших сферах, известно — героизм, и Родина, и немножко бога. А мы жили совсем в другом мире, где брюква, клопы и флегмоны. Он наверняка сыт, а мне есть хочется. Он на сегодняшнее торжество смотрит с точки зрения Польши — а я с точки зрения гуляша и завтрашнего постного супа. Его жесты будут мне непонятны, мои — слишком для него обыденны, и оба мы друг друга чуточку презираем. «Грюнвальд»? Чем плохо мне здесь, на подоконнике? Солнышко припекает, муха жужжит, с соседями поболтать приятно, — я поклонился в сторону хорунжего, — и все видно, как в театре. Впрочем, — деловито прибавил я, — представление еще не началось. Пока лишь генералитет чинно и с достоинством шествует на богослужение, и над генералитетом реет дымок и запах готовящегося для них обеда.
Во главе шагал Полковник в мундире, скроенном местными портными на английский фасон из сукна цвета увядших листьев. Сверху, в резком ракурсе, Полковник был похож на массивный чурбан с отполированной солнцем головой и негнущимися ногами, шагал он с достоинством, глядел прямо вперед, усердно чеканя армейский, энергичный шаг. Рядом шел Майор, облаченный в девственную зелень немецкого офицерского мундира. Майор размахивал руками, обращаясь к Полковнику, видимо, что-то ему красноречиво объяснял — может, о подрывных элементах в Воинском Соединении «Аллах». За ними, как орава непослушных детей за учителем, двигалась невыразительная масса зеленых и черных курток, жестикулирующих рук, над которыми подскакивали красные головы в пилотках, обильно испещренных цветами национального флага.
— Жаль, что немцам не удалось их изничтожить! — Стефан задумчиво оперся о подоконник, со злостью глядя на двор. Его черные, стоящие торчком волосы лоснились, как собачья шерсть. — Эти уж до конца света останутся. Польша, Польше, для Польши. Только бы подальше от нее быть да по две миски супа получать! Какой я был дурак, какой дурак! — Он отшатнулся от подоконника и плоской ладонью ударил себя по лбу. — Я же все видел, я держал этот сброд в своем блоке, кормил их, рисковал ради них, крал для них жратву у дурных цыган.
— Не хвались ты, что в блоке старшим был! — резко перебил его юнкер Колька, Стефан даже повернулся лицом в комнату. — Мы же с тобой в одном лагере были. Если ты и крал, так для себя масло и хлеб, а для них, самое большее, баланду.
— А кто им места давал в блоке? Чистые нары, чистые одеяла, хорошо набитые сенники? Этого мало? Разве в рабочей команде они бы выжили?
— Да, воздух стал бы чище, кабы они подохли! — спокойно заметил я, с интересом слушая, как Стефан, бывший мой товарищ, санитар из Биркенау, а потом посыльный, эсэсовский пипель на небольшом лагерном пункте, человек, от которого я однажды, за то что недостаточно быстро уступил ему дорогу, здорово схлопотал по морде, наконец, старший в самом богатом, привилегированном блоке, из которого суп котлами и хлеб целыми буханками отправлялись в лагерь в обмен на сигареты, фрукты и мясо для старшего, слушал, как этот самый Стефан теперь хвалится, что спас жизнь нескольким польским офицерам, участникам восстания, которые теперь, мол, не хотят ему дать досыта супа в виде благодарности.
— А помнишь, — продолжал он сокрушенно, — как вел себя Полковник в «Аллахе»? Принесли ему мельничку для кофе, он выклянчил у кого-то немного пшеницы, уселся на нарах и хоть бы хны — только знай мельничку крутит да лепешки печет. Тут, понимаешь, мир рушится, артиллерия эсэсовская по лагерю лупит, какие-то женщины обгорели, деревни вокруг в огне, ребята пошли с ножами грабить, американцы приближаются, все с ума посходили, народы братаются, войне конец! А у этого — мельничка, лепешки да в сортир бегает. И такой уж важный заделался, как…
Вскинув обе руки, я его остановил. Стефан, оторопев, умолк. Тогда, пользуясь моментом, я патетически продекламировал:
Разобрались все по чину,брат, ликуя, обнял брата.Вертит ручку, мелет мучкунаш Полковник, пан Курьята.Съел вторую миску супа:вот теперь я точно в силе,я готов служить Отчизне,только чтоб меня кормили.Эй, Полковник, цель рази!Эй, Полковник, знай мели!Воевал чтоб ты получше,полк и казино получишьи за каждую победусупа полведра к обеду!
— Так оно и было, прав Стефан, — подтвердил я. — Это мои стихи, пан хорунжий. Недурно, правда?
Хорунжий уже был застегнут на все пуговицы. Он посмотрел на меня на диво спокойным взглядом.
— Удивляюсь я вам, а еще интеллигент! — с укоризной сказал он. — В такое время такие дурачества… Когда первая заповедь — всем держаться дружно и не склочничать! Склоки губят нас! Из-за них мы погибаем.
— Вы про Катынь? Про Катынь? Вам их жаль, пан хорунжий? — с издевкой выкрикнул Стефан, становясь против хорунжего. — Вы, пан хорунжий, книжечек начитались, супу поели, немочку пощупали, так вам согласия хочется… Вы про Катынь?
— Конечно, про Катынь, ты, ублюдок! Ты знаешь, что это означает? Это твои дорогие родственнички с Востока, твоя Польша, гадина ты паршивая! — вдруг взорвался хорунжий и тоже подошел к столу. Костлявыми пальцами он вцепился в почерневшую столешницу так, что ногти налились кровью.
— Что, не нравится вам Польша, правда, не нравится? Вы, пан хорунжий, хотели бы другую. Чтобы вы в ней знамя носили, знамя, да? Чтобы сыночек ваш мог по ночам за барашками ходить да девочек вам приводить? Хороша была бы ваша Польша, блевать хочется!
— А ты в свою иди, ты! — прошипел хорунжий сквозь зубы. Побелевшие его губы дрожали. — Никто тебя здесь не держит. Шпион!
— А вы не беспокойтесь, я пойду, — сладко пропел Стефан, — время у меня есть. Только на вас еще чуточку погляжу, чтоб запомнить. Пойду и вас буду ждать, ох, буду!
Юнкер Колька тяжело сел на койке и свесил ноги вниз, осыпав мое логово целым возом мусора. Он весело махнул мне рукой, постучал себя по виску, изобразив гримасу идиота. Темнолицый Цыган болезненно застонал на своей подушке в красных маках. Я улыбнулся Кольке и в ответ ему потряс головой, словно пробуя, не заплещется ли там вода.
— Иди в свою Польшу, к тем полякам, которые Катынь устроили, иди! — кричал хорунжий, багровый от гнева.
Он схватился за стол, с грохотом опрокинул его и кинулся душить Стефана.
В застекленном, украшенном свежесрезанными ветками зале серебристо прозвенел колокольчик: собравшаяся перед залом толпа устремилась внутрь, одновременно из парадных дверей комендатуры, украшенных красно-белыми флагами, вышел священник в фиолетовом облачении и, окруженный плотным кольцом духовенства в черном и в зеленом, тоже прошествовал в зал.
— Да ну вас, прекратите! — визгливо выкрикнул я и побежал помочь Кольке разнимать дерущихся. — Бросьте драться, сукины дети! Архиепископ идет молебен служить!
II
Архиепископ отвернулся от алтаря. У его ног серебрились над спинками кресел седые головы офицеров. Среди офицеров в первом ряду сидел неподвижный, как монумент, Председатель Комитета. Массивная бычья голова его с короткой стрижкой возвышалась над белоснежным, отложным ala Словацкий воротником и благочестиво тянулась к алтарю. Рядом был Полковник, а дальше сидел в картинной позе Актер. Ему было неловко в краденом штатском костюме, слишком просторном и отутюженном, он беспокойно крутился на стуле и вопросительно сверкал очками в сторону публики, поджимая губы и поглаживая мясистые щеки. Рядом с ним в карминовом платье расплылась на коричневом плюше кресла Певица, о которой сплетничали, что в голодные дни перед концом войны с нею переспал весь Дахау. Теперь же (продолжала сплетня) с ней спал Актер. На ее коленях лежал американский картонный шлем. First Lieutenant[93], подлинный комендант лагеря, положив ногу на ногу, равнодушно жевал резинку и, непривычно для нас сияя брильянтином, тупо взирал на бедра Певицы.
Густая толпа стояла за креслами, плотно облепила окна зала, благоговейно глядя на березовый крест, на вырезанных из бумаги орлов, пришпиленных к большим национальным знаменам, сшитым из простыней, на распахнутые двери, в проеме которых раскачивался плющ и сияло безоблачное небо, глядела и молчала. Рядом со скамьями неподвижно стоял Батальон.
— Как прочтешь «Уленшпигеля», верни мне, — прошептал Редактор. — Придешь к нам на гуляш? Учти, мы в театр рано уйдем, — он стал на одно колено и ударил себя кулаком в грудь.
— Приду, — горячо уверил я его, опускаясь рядом с ним на колени.
Архиепископ посмотрел на толпу у подножья алтаря и слегка кивнул головою. Стоявший до сих пор без дела ксендз из Дахау подбежал и надел ему на голову митру. Архиепископ нетерпеливым жестом поправил ее (видимо, она была ему тесна) и лишь тогда благословил нас, беспомощно разведя руки. Над поспешно склонившимися головами понеслось негромкое бормотанье — он молился.