Итак, там стоял шкаф и, кроме него, сколоченный из обрезков досок топчан, прикрытый имитацией тигровой шкуры и заваленный грудой публицистических книг, любовно отобранных из сваленного во дворе мусора, ибо библиотека, равно как госпиталь, аптека кинозал и огромная картотека с документами и фотоснимками многих десятков тысяч эсэсовцев, была разгромлена вдрызг и книги выброшены во двор.
Я сидел, забившись в угол топчана, и бессмысленно разглядывал темное пятно на стене, украшенной невесть откуда взявшимся, по-евангельски бородатым Норвидом[96].
За полуоткрытыми дверями в коридоре слышался лязг котла. Здесь, в офицерских апартаментах, даже грюнвальдовский гуляш выдавали без очереди и без контроля. Каждый офицер брал две-три миски про запас, на вечер. Потому что с хлебом всякое бывало, чаще выдавали всего триста граммов. Даже солдатам мало, а уж офицерам!..
В дверь протиснулся Редактор, нежно неся две полные миски, дымящиеся ароматным паром. Одну сунул мне в руки.
— Вот тебе, кушай и расти, — сказал он коротко, но очень внятно. Он выработал себе четкую дикцию, так как был глуховат, да еще жил вместе с капитаном, бывшим газетным корреспондентом в Белостоке, глухим как пень. От них обоих в комнате обычно стояло тревожное жужжанье, будто гудели гигантские шмели.
Я медленно погрузил ложку в гуляш, старательно вылавливая мясо. Я уже не был так страшно голоден. По случаю «Битвы под Грюнвальдом» нам выдали по литру картошки с мясом и подливой.
— А знаешь, я хотел бы жить в комнате, — сказал я Редактору, который, отодвинув машинку и матрицу к окну, уселся за стол и, громко чавкая, принялся уплетать гуляш, — чтобы я мог разложить свои книги, повесить на ночь брюки в шкаф, ну и вообще спать на кровати. Быть одному в комнате чертовски приятно!
— Или вдвоем! — гаркнул Редактор.
— С твоим другом? — досадливо скривился я.
— Нет, с девушкой. Ты ведь уже подцепил одну из эшелона, я видел!
— Удивляешься? После лагеря, я думаю, давно пора! — Сам-то Редактор попал в лагерь после восстания, прямо от молодой жены.
— Может, я убегу с ней на Запад.
Он отложил ложку и глянул на меня исподлобья.
— Ну, знаешь, — съехидничал он, — ты — и побег! Неужто ты, щенок, бросил бы свои стихи и книги? Не побоялся бы большого мира? А что, если придется поголодать?
Я обиженно отодвинул миску. Повернулся лицом к окну. На изломах выбитого стекла лучи солнца рассеивались радужными, как павлиний хвост, искрами.
— Ну, ну, не огорчайся. — Редактор встал из-за стола и похлопал меня по щеке. — Какими господь бог нас создал, такие мы и есть. А в походе за мясом участвовал?
— Участвовал, — неохотно буркнул я. — Вы могли бы написать о нем. Это же сенсация!
— Настоящие сенсации свершаются без прессы, дорогой мой. К тому же ксендз Токарек не разрешил бы писать. Как-никак мы правительственная газета!
Он отломил кусочек хлеба и обмакнул его в подливу.
— И тебе удалось сбежать?
— Солдаты меня отпустили. С английским языком всюду выкрутишься. Растолковал «океям», что я ни при чем, оказался, мол, случайно, рассказал, в чем дело. Они только головами покивали. Один даже руку мне пожал.
— Стефана знаешь? — спросил я. — Он был старшим барака в спецзоне.
— Этот коммунист? Да я же был у него в бараке. Он еще был получше других.
— Подонок, — коротко определил я. — Бил людей, выслуживался перед эсэсовцами, чтобы удержаться старшим и иметь навар. Когда его выпихнули в рабочую команду, ходил сам не свой. Трех дней не сумел продержаться с шиком. Никудышный парень.
Редактор покачал головой. Он наклонил миску и стал пить подливу.
— Можно сказать, — протянул он на виленский лад в перерыве между двумя глотками, — что ты его немножко не любил.
— Но за словом он в карман не лезет, нет! На него кричат: ты, мол, коммунист и бандит, особенно кричал Полковник. А он в ответ: да, конечно, и я бил и крал, для вас же, для полковников и майоров. Но теперь, мол, уже не стал бы бить и красть. Пусть бы они сдохли в лагере, он бы еще им помог. Крику там было, ой-ой-ой!
— Все же, я слышал, его не посадили.
— First Lieutenant предложил ему на выбор: либо карцер, либо вон из лагеря. Иначе он не мог поступить, весь их разговор слышал Архиепископ. Стефан взял немку под руку, попросил у нее извинения, и они вместе ушли из лагеря.
— Прямо при Архиепископе? Ах, подлец! Он же всю армию скомпрометировал. — Редактор облизал ложку, вытер миску бумажкой, бумажку выбросил в окно, миску поставил в шкаф, шкаф аккуратно запер, вытер губы платком, платок сунул в карман, машинку подвинул от окна на прежнее место и лишь тогда, уже направляясь к двери, сообщил:
— Пойдешь на представление. Есть два билета. Януш, — это был его глухой сожитель, — пошел на бридж к Ротмистру. Приехал кто-то из Второго Корпуса, возможно, возьмет нас в Италию. Но об этом молчок! А то все захотят. Они там вместе играют в карты. Им на все наплевать, не только на Архиепископа, но и на представление.
И он вытолкал меня за дверь, забрав из рук книгу. При этом подозрительно смерил меня взглядом. Ужасно не любил, чтобы у него утаскивали печатные издания. Тщательно заперев дверь на ключ, он постучался в соседнюю дверь и нырнул в дым, который застилал комнату густой пеленой, так как окно было закрыто. На грязном полу, рядом со стульями, стояло несколько мисок с недоеденным гуляшом. Наверно, на вечер оставили. Редактор бросил ключ на стол и, ни слова не говоря, вышел.
Во дворе заканчивали приготовления к вечернему костру. Сложили основательный четырехугольный штабель дров, огородив его по сторонам смолистыми кругляшами, на воткнутый посередине столб насадили немецкую каску, а под ним укрепили крест-накрест две сломанные немецкие винтовки без замков. Вокруг костра стояли скамьи, стулья и кресла.
Хотя все с нетерпением ждали костра и вечернего национального торжества, большинство коренного населения казарм — разумеется, кроме тех, кто рыскал по задним дворам, стерег комнаты от грабителей или отправился промышлять за пределами лагеря, — столпилось у гаража, в котором был устроен театр. Перед запертыми дверями театра теснилась толпа, с бранью и угрозами напирая на опоясанного шарфом национальных цветов полицейского в американском картонном шлеме. Полицейский, крестом раскинув руки, отчаянно защищал вход.
— Говорю вам, мест нет! Угомонитесь, ребята! Завтра придете. Завтра будем повторять «Грюнвальд»! Все смогут увидеть! — кричал он все более хрипнувшим голосом, пока не дал петуха, тогда он умолк и опустил руки.
Его оттолкнули от входа, сорвали с него национальный шарф и втоптали в грязь. Толпа ринулась к дверям. Двери застонали, но замок не поддался.
— Ума ни на грош, — со смехом сказал Редактор и потащил меня к тылу гаража, где была маленькая дверь для актеров. Когда мы проскользнули в зал и жестами уладили дело с полицейским, несущим службу распорядителя, я остро почувствовал, что на миг стал как бы офицером.
Мы разместились сразу же за начальством, во втором ряду, на который еще падал со сцены желтый свет. Остальная часть узкого, но бесконечно длинного зала тонула в иссиня-черной тьме, в которой сверкали напряженно глядящие глаза. Снаружи доносились злобные выкрики толпы, штурмующей театр, и скрипели под ее напором железные двери. Никто не обращал на это внимание. Все смотрели на сцену.
Потому что на середине ярко освещенных подмостков, украшенных красно-белыми лентами и живой зеленью и подпираемых снизу черным ящиком содрогающегося от патриотической мелодии рояля, стояла зарумянившаяся, как дитя на именинах, Певица, красивая блондинка в костюме краковской крестьянки, в венке из недозрелых, но уже желтеющих колосьев. Она придерживала юбочку пальцами и невинно поднимала глаза к потолку, к небу.
Вокруг нее в различных позах стояло несколько молодых парней в полосатых лагерных робах, они держали концы лент от ее корсажа. Кое-кого из них я знал: они были писарями в достославном лагере «Аллах», робы сидели на них идеально, видимо, были сшиты на заказ еще в лагере. Другие, в рабочих комбинезонах, копошились по краям сцены, возили тачки и носили вокруг Певицы лопаты, кирки и ломы.
А впереди нее, на самом краю сцены, стоял толстый, разгоряченный Актер и, указывая рукой на Певицу, с пафосом договаривал конец стихотворения.
…во имя пресвятой богородицы,Мы твои дети, Польша, рабочие и работницы!
Страшный грохот выломанных дверей и победоносный рев ворвавшейся в переполненный гараж толпы слились с громоподобным взрывом рукоплесканий и истерическими, патриотическими выкриками зрителей. Когда зал немного утих, а полотнища занавеса снова раздвинулись, чтобы еще раз показать зарумянившуюся Речь Посполитую и ее любовника Актера, с восхищением на нее взирающего, Редактор, который наконец кое-как притулился на краю скамейки, доверительно наклонился ко мне и с нескрываемым удовольствием громко брякнул: