Стали вокруг нас снова рабочие тесниться, к философскому нашему диспуту прислушиваются.
— Какого же компонента для моего счастья не хватает? — усмехнулся не без интереса Антоневич.
Вот тут-то и наступила для меня решающая минута для удара.
— Мне кажется, товарищ Антоневич, у вас не хватает самого главного для счастья компонента — друзей. Не знаю, как вы дома, а здесь, в цехе, среди людей, вы одиноки — так мне кажется…
Говорю и слышу: зазвенела в цехе тишина. Глянул в глаза Антоневича — страшно стало. Вижу: попал, да не в больное место, а в самое сердце. Смотрит на меня человек, а глаза его, кажется, кричат от боли. Хотя тишина эта длилась не больше секунды и усмехнулся потом Антоневич скептически, воспоминание о нем мне потом долго покоя не давало. И люди в цехе, чувствую, не на моей стороне, не одобряют они такого жестокого удара.
Несколько дней не шел у меня из головы оператор Антоневич. Клял себя за недомыслие, за мальчишество, наконец собрался, пошел в заводской музей к Сергею Арсентьевичу. Музей закрытым оказался, но прохожий подсказал: «На заводе его ищите, только что видел его в тигельном цехе».
Подхожу к заводской проходной и вспомнил: удостоверение от газеты дома забыл. «Может быть, проскочу, — думаю, — давно мы по абразивному заводу критического материала не давали. Должны и без удостоверения пропустить».
Расчет верным оказался. Спешу делово через проходную, поясняю громко: «Из редакции». Вахтер знакомый шляпу приподнял, зевнул сонно.
Иду по двору, вижу: у входа в инструментальный цех народ толпится, шум, грохот. Пробился я сквозь толпу, смотрю, громадный деревянный крокодил стоит на колесах, метра три высотой. Разрисован красками, как живой, а в лапах листок держит, «Колючку». В «Колючке» пьяницы и бракоделы расписаны, карикатуры разные.
— Это Сергей Арсентьевич такую штуку соорудил, — говорят знакомые, — каждое утро подтаскивает своего крокодила к тому цеху, где происшествие случилось. Та же «Колючка», а смотрите, какой эффект производит. А когда на стене висит «Колючка», на нее и не глядит никто, приелась.
В цехе я старого мастера не нашел. Заглянул в клуб. Никого, тихо. Вдруг слышу, под сценой что-то шуршит. Постучал по сцене каблуком — вылезает из-под нее Сергей Арсентьевич. В пыли весь, в паутине, радостный. В руках у него охапка пожелтевших бумаг.
— Посмотри, что нашел, — вместо приветствия загудел он, — снимки первых бригад коммунистического труда, знамя старое, стенгазета послевоенная. Это же для нашего музея просто клад. У тебя ко мне срочное дело?
— Да нет, поговорить хотелось…
Мастер облегченно вздохнул и вновь нырнул под сцену, крикнув:
— Приходи вечерком ко мне домой, чайку попьем! Сейчас некогда. Работы здесь непочатый край.
Пришел к Сергею Арсентьевичу вечерком. Вечерок субботний, торопиться некуда. Развалились мы с хозяином в садике в прутяных креслах. Кресла эти Сергей Арсентьевич сам плел из ивовых прутьев. Удобные, но скрипят. Супруга хозяина, Антонина Григорьевна, вынесла нам в садик электрический самовар, поставила на столик. Бытует мнение, что глухой забор вокруг дома — чуть ли не признак мещанства или чего похуже. Но как приятно и вольготно посидеть в таком вот отгороженном от шумной улицы и любопытствующих глаз уголке с интересным человеком, поговорить, послушать! Недаром народная мудрость гласит: «Лучший отдых — в хорошей беседе».
Побеседовали мы с Сергеем Арсентьевичем о том о сем. Рассказал я ему историю с Антоневичем, спрашиваю:
— Что за человек Антоневич?
Задумался мастер. Снял очки, платком протирает, потом говорит:
— Антоневича с детства знаю. В школе вместе учились, на заводе не один десяток лет работаем, да и живем по соседству. Вон его дом, — Сергей Арсентьевич махнул рукой в сторону забора. — Вся жизнь Антоневича перед моими глазами прошла. Что друзей не имеет — это ты точно подметил, но обидел его зря. Человек он честный и трудолюбивый. Правда, однобокий какой-то. Потому, может, и жизнь его кувырком шла. Помню, мальчишками еще были. Если обидит его кто-то, обманет или иной некрасивый поступок совершит, перестает Антоневич замечать этого человека. Никому обид не прощал, а злопамятный был страшно. Петь любил. Голос у него был — чудо. На школьных вечерах выступал, в городской самодеятельности участвовал. Ну а мы, как это у мальчишек всегда бывает, подсмеивались над ним, «певцом» прозвали. Сторонился нас Антоневич. Я с ним вначале в мире жил, у нас даже дружба наклевывалась. А потом вот что произошло. Неравнодушен был Антоневич к девочке одной — Тоне Семиной. Красивая была девочка, тоже петь любила, они вместе в самодеятельности занимались. Попросил он меня как-то передать Тоне записку, в кино приглашал. А мы с мальчишками решили подшутить над Антоневичем. В классе у нас другая Тоня была — Галкина. Некрасивая, капризная, ябеда страшная, я ее и сейчас когда вспомню, на душе муторно делается. И вот я этой Галкиной записку Антоневича и передал. Сам с мальчишками за встречей их возле кинотеатра наблюдал, животы надорвали от смеха. Сколько лет с той поры прошло, а Антоневич мне этого простить не может, сквозь зубы здоровается.
— Как же дальше сложилась его жизнь?
— Я из школы рано ушел, на заводе стал работать. Антоневич учиться продолжал, с Тоней Семиной дружил. Закончили они школу, поехали вместе в Ленинград в музыкальное училище поступать. Тоню приняли, а Антоневича нет. Вернулся он, устроился к нам на завод работать в ремонтный цех. На следующий год снова поехал в музыкальное училище поступать. И снова провалился, уж не знаю, почему ему ее везло, голос у него был куда лучше, чем у Семиной. На третий год — настырный был — вновь поехал. И вдруг в тот же день назад вернулся, говорят, экзамены почему-то не стал сдавать. С той поры я на его лице никогда улыбки больше не видел.
Вскоре после этого приехали к нам из Ленинграда артисты, концерт давали. Ну, сижу я, слушаю; я, бывало, ни одного концерта не пропускал. Смотрю, выходит на сцену Тонька Семина. Еле узнал. Располнела, на голове прическа пузырем, пальчиком по микрофону постукивает. Ведущий объявляет:
— Выступает выпускница Ленинградского музыкального училища Антонина Салынская.
«Какая, — думаю, — Салынская? Это же Тонька Семина». Глянул на Антоневича. Сидит он с опущенной головой, руками в стул вцепился, а сам белый весь. Тут только и понял я все.
— Семья у Антоневича есть?
— Женился он поздно, уже перед самой войной. Жену его Марией звали, у нас в абразивном работала формовщицей. Тихая была, болела часто. Жили они вроде дружно. Со стороны-то чужую жизнь не всегда рассмотришь, но, по моему пониманию, не было промеж них любви, на одних уважительных характерах жили.
Война началась, я на фронт ушел, а Антоневича в армию не взяли — бронь была, да и со здоровьем у него не все в порядке. Немцы к городу подошли, завод наш в Сибирь эвакуировали. Там Маша Антоневича и умерла, замерзла. Работала на станке весь день, а станки вначале под открытым небом стояли с навесами небольшими от дождя и снега. Отработала смену, присела за штабель досок отдохнуть да и заснула. Мороз был. Утром только нашли ее. Антоневич один остался с дочкой. Не женился больше. Сам дочку вырастил и воспитал. Последнее время она экономистом на трикотажной фабрике работала. Замуж вышла неудачно. Разошлись. Так и жила с отцом в этом доме. Года три назад Мария — дочку его тоже Марией звали — попала под машину. Да ты, наверное, помнишь эту историю? С автостанции двое пьяных угнали автобус, а у базара в толпу врезались. Марию и еще двух человек тогда убило.
— Выходит, Антоневич один живет?
— Нет, не один. Внучка у него есть, Тоня. Слышишь? Она играет…
Из-за кустов сирени, насевших на забор, неслись звуки скрипки. Мягкая волнистая мелодия неизвестного мне произведения вплеталась в шелест кустов и растекалась по саду тревожно и грустно.
— Антоневич в своей внучке души не чает, — продолжал Сергей Арсентьевич, — каждый день ее в школу провожает и из школы встречать ходит. В родительский комитет его избрали. Внучка его еще в детской музыкальной школе учится. Говорят, талантливая к музыке. Недавно у них в школе музыкальный конкурс был: «Звучат любимые произведения Ильича». Так она на нем первое место заняла. Это мне сам Антоневич говорил. Редко мы с ним разговариваем — недолюбливает он меня, а тут не удержался, похвастался. Ты бы сфотографировал его внучку да написал о ней что-нибудь. Милая девчушка. Ко мне иногда забегает, я ее яблоками угощаю. Антоневич не любит, когда она ко мне приходит, ревнует.
За кустами по-прежнему играла скрипка. Я встал, подошел к забору. Раздвинул ветки отцветшей сирени и вздрогнул. За забором, совсем рядом, сидел на скамье Антоневич. Не скажи мне Сергей Арсентьевич, что Антоневич его сосед, я бы сейчас не узнал его без войлочной шляпы на голове и без брезентовой робы. Антоневич сидел, скрестив руки на впалой груди, и смотрел на стоящую поодаль детскую фигурку.