— Гривенник.
— Ну, гривенник! Довольно тебе и пятачка. — Барыня вынула из серебряной плетеной сумочки крошечную серебряную монетку и сунула мне в руку. — Получи.
Осмелев, я стал громко выкрикивать:
— Кому наследника-цесаревича! Навались! Отдаю по дешевке наследника-цесаревича!
За несколько минут я продал половину открыток. Брали барыни, господа в соломенных шляпах «панама», чиновники. А соборный дьякон — тот сразу взял две. Я уже мысленно подсчитывал свои барыши, как случилось неожиданное. Трое мужчин в перепачканных краской блузах, с ведрами и кистями в руках, остановили меня и принялись рассматривать открытки.
— Вот и еще кровосос родился, — сказал один из них и щелкнул наследника пальцем по носу.
— У него и в соске, наверно, кровь, — сказал другой.
А третий сунул открытку в ведро с краской и, мокрую, зеленую, вернул мне. От нее в зеленое вымазались и остальные открытки.
— Продавай теперь его императорское высочество, — сказал он, — да смотри не продешеви.
Около меня собралась толпа. Слышались выкрики:
— Что тут продают? — Не видите, что ли! Царя продают! — Не царя, а наследника. — Это все равно. — Продают всю Россию. — Кто продает Россию? Кто? — Известно, кто: студенты, рабочие, евреи! — Не говорите глупостей! Мой сын тоже студент, а Россию он любит, как мать родную. — Я извиняюсь, господин, а сами вы не из евреев будете? — Дурак! Я православный! — От дурака слышу. Только, скажу вам, напрасно вы кипятитесь; у меня глаз на вашего брата наметанный. — Р-разойдись, господа! — Господин околоточный, куда ж вы смотрите! У вас под самым носом царя продают! — Не царя, господин колбасник, а наследника. — Это все равно. Всю ему, извините, фисгармонию в зеленую краску вымазали. — На то он и божий помазанник, чтоб его мазали. — Не мазать его надо, а смазать. Довольно народ терпел. — Р-разойдитесь! Р-разойдитесь! — Ну, ты, полегче, не толкайся! А то сдачи дам! Привыкли, фараоново племя, над народом издеваться! — Задержите мальчишку! Задержите мальчишку! Пусть скажет, кто его научил царя мазать! — Мальчишка тут ни при чем. — Нет, при чем! Я сама видела, как он мазал! — Петренко, взять мальчишку!
Рыжеусый городовой схватил меня за руку и поволок. Толпа двинулась за нами и все росла и росла. С главной улицы она свернула в переулок, из переулка выкатилась на соборную площадь. Время от времени околоточный останавливался и кричал:
— Р-р-разойдитесь, господа! Р-р-разойдитесь!
Толпа чуть отставала, но потом опять нагоняла нас. Из толпы неслись выкрики, свист, улюлюканье:
— С мальчишками воюете! Японцев не одолели, так за мальчишек взялись! Фараоны! Крючки царские!
Вдруг из толпы взвился ком земли и упал, рассыпавшись, у ног околоточного. Городовой бросил мою руку и потянул из кобуры наган.
Но мою руку схватил кто-то другой и втащил меня в толпу.
— Тикай, хлопчик!..
Это был тот самый маляр, который сунул цесаревича в ведро с краской.
Я задал такого стрекача, что и не заметил, как оказался в чайной, на чердаке.
6. На меня налагают эпитимию
— Ты почему не сказал мне, что у тебя появился голос?
Я стоял в коридоре училища и со страхом смотрел на Артема Павловича. Брови у него сошлись, оловянные глаза не моргая смотрели поверх очков прямо мне в лицо.
— Артем Павлович, у меня… всегда голос был… — пролепетал я.
— Врешь, голоса у тебя не было! Ни голоса, ни слуха!
— Что вы, Артем Павлович!.. Вы меня с кем-то спутали… Я никогда не был глухонемым… Я всегда слышал и говорил… Спросите кого хотите… Весь класс подтвердит…
— А, да я не об этом! Кто сейчас пел во дворе «Повiй, вiтре, на Вкраiну»? Ты?
— Я…
— То-то вот!.. Сегодня же явись на спевку!
Артем Павлович был учителем не только математики, но и пения. Математику он, наверно, не любил: на уроках зевал, тетради проверял редко, на доску смотрел с отвращением. Зато на спевках он чуть не приплясывал. И вообще делался совсем другим человеком. Ученикам, которые с усердием посещали уроки пения, он даже по математике натягивал лучшую отметку. А я на пение ходить не хотел. Поэтому, когда он пробовал голоса и заставил меня под свою скрипку тянуть «до-ре-ми», я такое затянул, что он весь сморщился и сказал: «Петух!»
А сегодня, на большой перемене, я сидел с ребятами во дворе училища и рассказывал об одном босяке. Босяк этот любил петь украинскую песню «Повiй, вiтре, на Вкраiну», и, когда пел, у него слезы лились из глаз. Ребята сказали: «А ну, спой! Интересно, что это за песня такая». И я, на свою беду, спел. Вот Артем Павлович и услышал.
После всех уроков я, волей-неволей, пошел в актовый зал, где по понедельникам бывали спевки. Артем Павлович тотчас же приказал мне спеть опять «Повiй, вiтре, на Вкраiну». Стараясь подражать босяку, от которого слышал эту песню, я запел:
Повiй, вiтре, на Вкраiну,Де покинув я дiвчiну,Де покинув карi очi,Повiй, вiтре, опiвночi.
Я пел и сам удивлялся, как плавно, легко и звонко несся мой голос в этом большом зале. Мне и в самом деле стало казаться, что на свете есть кто-то, с кем меня разлучила злая судьба и по ком я день и ночь тоскую. Но ясно я этого существа не представлял. Мне только очень хотелось, чтобы каким-нибудь чудом мое пение услышала Дэзи и чтоб голова ее опускалась все ниже и ниже, как все ниже и ниже опускалась сейчас голова Артема Павловича. И я, горюя уже по-настоящему, пропел:
Вiтер вiе, вiтер вiе,А козаче серце млiе,Вiтре вiе, не вертае,Серце з жалю замирае.
Артем Павлович поднял голову и опять посмотрел на меня. Его щетинистый подбородок вздрагивал.
— Да-да… — пробормотал он. — Да-да… Жизнь — корявая штука. — И вдруг рассердился: — Ты притворялся, каналья! Ты просто меня обманул!.. Но теперь я тебя не выпущу! Не-ет, шалишь! Я из тебя солиста сделаю в моем хоре. Солиста! Пой!
Он сунул мне листок с нотами и заиграл на скрипке. Нот я не знал, но под скрипку запел правильно:
Буря мглою небо кроет,Вихри снежные крутя,То, как зверь, она завоет,То заплачет, как дитя.
— Хорошо! — сказал Артем Павлович, и глаза его, всегда мутные, засветились. Он махнул рукой.
Ребята хором повторили:
То, как зверь, она завоет,То заплачет, как дитя.
Мы пели и пели разные песни, печальные и веселые, пока Артем Павлович не спохватился:
— Что ж это! На носу конец учебного года! Не «Польку» ж нам петь на молебне. Ну-ка, «Богородицу».
Так с «Польки» хор перешел на молитвы. Нам уже давно хотелось есть, и церковные песнопения звучали теперь особенно уныло.
Неожиданно в зал вошли два священника — наш рыжий законоучитель отец Евстафий и другой, в черном клобуке, в черной монашеской рясе, с черной бородой и черными глазами — весь черный. Наш батюшка сказал:
— Это ученический хор, патер[17] Анастасэ. Вот послушайте, как умилительно поют дети и юноши церковные песнопения.
Черный наклонил голову. Оба священника приготовились слушать. Наверно, Артем Павлович подумал, что они пришли проверять, правильно ли нас обучают церковному пению; он хмыкнул, покривился и повернулся к ним спиной. Мы пропели еще одну молитву. Наш батюшка погладил рукой бороду и сказал:
— Душа исполняется священным восторгом. Чудно? Вот только «тя величаем» получилось без душевного подъема. Следовало бы протянуть. «Тя велича-а-аем!» — пропел он козлиным голосом.
— Оставьте, отец Евстафий! — еще более кривясь, сказал Артем Павлович. — Я не регент, а учитель пения. — И явно назло батюшкам приказал мне пропеть «Повiй, вiтре».
Наш батюшка сначала хмурился: ему, видно, не нравилось, что все перемешалось — и дивчина с карими очами, и отче наш, иже еси на небесах. Но, по мере того как я пел, лицо его прояснялось, а под конец песни он даже улыбнулся:
— Как, патер Анастасэ, хорош голос у нашего отрока? Не правда ли, ангельский?
— Эма!.. Орео![18] — ответил черный и так покачал головой, будто в рот ему положили вкусную конфетку.
— Знаете, патер Анастасэ, мне пришла в голову одна мысль, — продолжал наш батюшка. — Дерзаю думать, сам господь внушил ее. Отойдемте-ка в сторонку, поговорим. Вы всегда были моим лучшим другом и мудрым советчиком.