перед монастырем в тени деревьев и все чаще искал уединения. Целыми часами сидел он в галерее, перед своей кельей, либо тупо уставясь на какой-нибудь предмет во дворе, либо следя за курами, кошкой или за поднимавшейся из кухонной трубы струйкой дыма. А стоило направиться к нему, Брне тотчас скрывался в келье и запирался изнутри. Если это был слуга, пришедший специально к нему за распоряжением, Брне коротко объяснял, что и как, через дверь. Часто прятался он и без всякой видимой причины, то есть когда ему не грозило ничье посещение. За обедом и ужином он заговаривал только в самых необходимых случаях, однако каждое его слово было разумно, а смысл его речи указывал на то, что рассудок его нисколько не утратил прежней ясности. Больше того, когда Вертихвост однажды спросил его:
— Что, отче Брне? Не… червоточинка ли какая у вас в мозгу?
Брне спокойно ответил:
— Мой мозг, слава богу, здоров, и я не обязан исповедоваться, что со мной!
Другой раз он сказал Тетке:
— Я нахожусь, брат Думе, в таком состоянии, о котором писал… сейчас уже не помню — не то Августин, не то Аквинский… значит, в таком состоянии, когда человек чувствует, будто у него одна кожа, а внутри пустота — нет ни костей, ни мяса, ни крови, один воздух…
— Что-то не соображу я, да и не припоминаю, кто бы из святых отцов мог такое написать, — тревожно ответил Тетка. — Лучше не забивай себе голову, брат Брне, такими пустяками.
— А я утверждаю, что писал, и никакими пустяками я голову себе не забиваю.
Больше об этом речь не заводили. Брне продолжал вести новый образ жизни, о котором знал во всех подробностях только Баконя. Проспав днем часа два-три, дядя никак не мог уснуть ночью; таким образом, муки племянника начинались уже с вечера. Фра сначала слушал тиканье часов, потом ложился на живот, и Баконя чесал ему икры или спину либо искал в голове; тянулось это бесконечно долго; в конце концов Баконя не выдерживал и, невзирая на стоны и упреки дяди, останавливался. После того фра старался уснуть, вертелся около часа, затем вставал и принимался, посапывая и бурча себе что-то под нос, слоняться из комнаты в комнату. Баконя притворялся спящим, но фра будил племянника, расспрашивал, что случилось за день, бранил, потом опускался на колени и читал молитвы, заставляя делать то же самое и племянника. Однажды он приказал Баконе прочесть вытверженный им наизусть циркуляр. А там уже требовал читать его каждую ночь. Словом, Баконя видел, что дядя впадает в детство, и это весьма беспокоило племянника, однако обо всем, что происходило ночью, он никому даже не заикался.
В монастыре мало-помалу привыкли к странностям нового настоятеля, но своим безразличием к делам он словно заразил всех, и все пошло кувырком.
Правда, Пышка добросовестно отзванивал благовест, готовил в церкви все, что полагается, но служба (прости господи!) шла через пень колоду! После завтрака фратеры разбредались кто куда, без сбора и уговора. Навозник не только не держал под строгим надзором черную кухню, но и в своей всецело полагался на Баконю. Новый дьякон и три послушника являлись в «класс», но учителя приходили ненадолго, а то и совсем не показывались. Впрочем, Баконя жадно читал, глотая все, что попадалось под руку, и удивлял фра Тетку своей необыкновенной памятью; кроме того, он с любовью учил юного Пышку, за что Тетка преподавал ему расширенный курс латинского. Предобеденные уроки длились всего несколько минут, потом фратеры молча обедали наспех, как в казарме, и каждый удалялся в свою келью, кроме Сердара, который садился на своего недавно купленного вороного и переезжал в сопровождении Косого на ту сторону реки.
После обеда послушники снова собирались в «класс» полентяйничать до вечернего колокола; вечерню служили на рысях, словно взапуски; потом подавался ужин, всегда невкусный — заразившийся общим унынием синьор Грго все чаще искал утешения в рюмке. «Конечно, грех, но грех покаянный», — говорил он Баконе, поминая покойного Лейку.
Мы уже имеем представление, как проходила ночь в келье игумена, но и в других кельях не все было в порядке.
Тетка, чуть только запрется, сейчас же закуривает трубку и принимается разгуливать взад и вперед по своим двум комнатам. Курит, ворчит себе что-то под нос, пьет воду, поплевывает и ходит, покуда не свалится от усталости на постель как мертвый. Утром, когда Пышка распахивал окна, из них валил дым, как из трубы. Как-то Брне стал уговаривать его по-хорошему:
— Негоже так, брат Думе, ведь пропадешь раньше времени, — ты, знающий наизусть все поучения шаллеровской школы!..
Тетка с грустью сказал ему в ответ:
— Не беспокойся о моем здоровье, брат Брне! Прости, что говорю тебе прямо, но есть дела поважнее, куда поважнее, о коих следовало бы тебе побеспокоиться!
Буян по ночам читал дяде Бураку вслух, пока тот не заснет. Читал что вздумается, с пропусками, а то и с заду наперед, лишь бы тараторить: Бурак походил на некоторых мельников, которые засыпают только под стук мельничного колеса.
И новопосвященному дьякону Коту было не сладко со своим Кузнечным Мехом: спустя два часа после ужина тот долго «квасил» ноги в теплой воде с отрубями, потом через каждые два часа племянник должен был давать ему какие-то капли от одышки и какие-то болеутоляющие желудочные пилюли, — страдающий астмой Кузнечный Мех за ужином ел гораздо больше Квашни и почти каждую ночь его хватали колики.
Вертихвост жил один; сразу после ужина, не заходя в келью, он прохаживался по галерее, потягивая ракию и закусывая «по-гайдуцки» чесноком. Распалясь, он менял направление и принимался ходить перед кельей настоятеля, изо всех сил стуча каблуками, что весьма беспокоило Брне, но сделать замечание зловредному Вертихвосту настоятель не решался.
Другой бобыль, Сердар, обычно болтал с Косым. Мало того, что они не расставались по целым дням, «шатаясь от испольщика к испольщику, подобно бездомным псам» (как однажды выразился Вертихвост), но вдобавок еще пьянствовали по ночам в келье. Однажды, когда Сердар был в хорошем настроении, Квашня напомнил ему, что такое поведение не соответствует монастырскому уставу, на что Сердар едко возразил: