Во Дворце была женщина, которая принадлежала его отцу еще до его рождения. Ей было больше восьмидесяти, так что работой ее не утруждали - она смешивала масла и благовония для ванны, сушила пахучие травы. Однажды - я в ванне сидел - подходит она ко мне, потянула за волосы и говорит:
- Вернулся, малый! Куда ты все время исчезаешь?
Она всегда позволяла себе разные вольности, и никто на нее не сердился за это: старушка ведь!.. Я улыбнулся:
- В Элевсин, - говорю.
- А чем Афины не хороши?
- Афины ? - говорю. - Отчего же, всем хороши.
Отец дал мне две прекрасные комнаты, их стены заново расписали - там были конные воины и несколько очень хороших львов; такие львы, что я сохранил их и поныне.
- Афины замечательный город, - говорю, - но в Элевсине у меня работа, и я должен ее делать.
Она сняла мою руку с края ванны и повернула ладонью вверх.
- Беспокойная рука. За всё берется, ничего не оставляет в покое... Погоди, Пастырь Народа, погоди немного, боги пошлют этой руке много работы. Имей терпение со своим отцом. Он долго ждал возможности сказать: "Вот мой сын" - долго ждал и теперь хочет прожить тридцать лет за год... Будь с ним терпелив, у тебя много времени впереди.
Я выдернул руку.
- Ты что мелешь, старая сова?! Ему еще тридцать лет надо прожить, чтобы стать таким, как ты, а ты еще десяток проживешь. Пока боги пошлют за ним - я сам, быть может, стану таким, как он сейчас. Ты что - зла ему желаешь? Потом мне стало жалко ее. - Конечно, - говорю, - не желаешь. Но не стоит тебе болтать, хоть ты и не думаешь ничего плохого.
Она глянула на меня из-под опущенных век, пристально так...
- Не тревожься, Пастырь Афин, ты дорог богам. Боги тебя охранят.
- Меня? - Я удивился. А она уже исчезла. Она была самой старой во Дворце и уже выживала из ума; так всем казалось, и я тогда тоже так думал.
Весна расцветала - на черных виноградных лозах пробились нежно-зеленые почки, закуковали кукушки в лесах... И отец однажды сказал:
- Сын мой, ведь ты, наверно, родился примерно в это время года.
- Да, - говорю, - во второй четверти четвертого месяца.
Так говорила мать.
Он ударил кулаком по ладони...
- Слушай, так что же мы?! Я должен устроить пир в твою честь. Если бы мать была здесь!.. Но мы не можем ее ждать: все Афины знают, когда я был в Трезене; если мы не празднуем твое рождение в этом месяце, значит ты не мой сын. Да, конечно ж не мудрено, что я забыл: ты повзрослел раньше времени, а я не знал тебя в детстве... Это будет заодно и твой победный пир.
Я подумал о матери - и говорю:
- Мы можем принести жертвы в день рождения, а пир устроить позже, когда мать приедет.
- Нет, - говорит, - это не годится. Тогда подойдет время дани, и народу будет не до праздников.
С этой войной, и со всем что произошло за последнее время - я забыл, какую дань он имел в виду; и его спросить забыл, задумавшись о матери.
В тот день я поднялся рано, но отец был уже на ногах. Жрец Аполлона причесал меня и обрил щеки и подбородок. Оказалось, что на лице много волос, больше чем я думал,- было что посвятить Аполлону, -просто светлые, обожженные солнцем, они были почти незаметны.
Отец, улыбаясь, сказал, что хочет мне показать кое-что, и повел меня к конюшне. Конюхи распахнули ворота - за ними стояла колесница. Новая, из темного гладкого кипариса, с инкрустацией слоновой кости, с серебряными ободами на колесах... Чудо что за колесница! Отец рассмеялся:
- Хороша? - спрашивает. - Проверь чеку на осях!..
Уж на этот раз там точно был не воск.
Это был такой подарок - я и мечтать о таком не мог! Я опустился на одно колено, прижал его руку себе ко лбу... А он говорит:
- Зачем такая спешка! Ты же еще не видал коней - вдруг не понравятся?
Какие были кони! Вороные оба, оба с белыми звездами на лбу, сильные, гладкие... Сыновья северного ветра, точно.
Отец радостно потирал руки:
- Мы их заводили сюда осторо-о-ожненько!.. Как Гермес Хитроумный уводил бычков Аполлона. Колесницу - когда ты был в Элевсине; а коней - нынче утром, пока ты спал.
Очень это было трогательно, как отец старался - готовил мне сюрприз, как ребенку.
- Отец, - говорю, - их надо вывести. Заканчивай свои дела пораньше - я буду твоим колесничим.
Так мы и договорились: после обрядов едем в Пайонию, что под Гиметтской горой.
На склонах вокруг храма Аполлона нас ожидала большая толпа. Кроме афинских вождей на праздник были приглашены и все влиятельные люди Элевсина; а уж Товарищи - само собой там были. Когда жрец стал изучать внутренности убитой жертвы - а он долго этим занимался, - что-то случилось. Среди афинян пошел какой-то гул, - будто новость какую-то передавали друг другу, - и все мрачнели при этом, словно туча солнце закрывала. Я вообще-то такой - мне всегда надо знать, что происходит вокруг; но в тот момент не мог уйти со своего места и спросить, а потом мы пошли приносить жертвы Посейдону и Матери в домашнем святилище... Когда все обряды были закончены, я хотел поговорить с отцом, но он куда-то ушел... Я решил, что он пошел заканчивать свои дела на тот день, как мы договорились.
Я переоделся в тунику возничего, обулся в кожаные поножи, завязал себе волосы на затылке... Потом пошел к коням, дал им соли, разговаривал с ними, ласкал, чтоб запомнили хозяина... Слышно было, что во Дворце какой-то переполох, но в праздничный день это естественно... Там, в конюшне, был молодой конюх, почти мальчик, сбрую чистил. Вдруг его кто-то позвал, он сложил свою тряпку и воск и вышел какой-то испуганный... Я подивился, чего он такого натворил что его и здесь нашли, - и тотчас о нем забыл.
От коней я пошел к колеснице. Полюбовался дельфинами и голубями из слоновой кости, покачал ее, проверяя балансировку... Вот уж и этим натешился, а отец все не шел. "До чего ж, - думаю, - старики медлительны! Я бы за это время уже три раза все успел переделать!" Позвал конюха, приказал ему скатить колесницу вниз к дороге. С лошадями мне не хотелось расставаться, хотел сам их вывести и запрячь. Конюх как-то странно на меня глянул, когда уходил, - я решил, показалось мне это; но стало как-то тревожно.
И вот я жду, уж и кони стали беспокоиться, а отец все не идет... Я решил пойти посмотреть, что его там задержало, - и тут он наконец пришел, один. Он даже не переоделся; я мог поклясться, что он вообще забыл, зачем я жду его здесь... Прикрыл глаза и говорит:
- Прости, сын, это придется отложить на завтра.
Я ответил, что мне жаль будет ехать без него, - и это была правда, - но в то же время подумал, что смогу зато хорошо прогнать коней. Но глянул еще раз на его лицо...
- Что случилось? - спрашиваю. - У тебя новости, отец!.. Худые новости?
- Нет, - говорит, - ничего. Но дела меня задерживают. Прокатись, сынок. Только прикажи вывести коней через боковые ворота, а сам спустись по лестнице. Я не хочу, чтобы ты появлялся на базарной площади.
Я нахмурился:
- Это почему?
Я только что выиграл войну для него, и сегодня праздник моего совершеннолетия - и он говорит мне такое?!.
Он выпрямился и - резко так:
- Иногда ты должен подчиняться, не спрашивая причин.
Я старался не разозлиться. Он был царь, и у него могли быть свои дела, которые меня не касаются... Но что-то у них происходило; и я бесился, что ничего не знаю; и потом - от молодости и самоуверенности - мне казалось, что без меня он сейчас что-то сделает не так. "И мне придется за это платить, думаю, - когда придет мое время, если только доживу". Я вспомнил о своем сыновнем долге, о его доброте... Сжал зубы, молчу, а сам трясусь весь, как лошадь: и шпорят ее и повод держат.
- Ты должен мне поверить, - говорит. - Я о благе твоем забочусь. Раздраженно так сказал.
Я - как сейчас помню - сглотнул и говорю; спокойно так, изо всех сил спокойно:
- Мы неверно посчитали, государь. Я еще не мужчина сегодня - ребенок!..
- Не сердись, Тезей, - говорит. А голос - ну прямо жалобный.
"Надо его послушаться, - думаю. - Он связал меня своей добротой. К тому же он и отец мне, и царь, и жрец - трижды он свят для меня перед Вечноживущим Зевсом... Но ведь у него духу не хватает встретить лицом к лицу даже меня. За что он там взялся своими трясущимися руками?.." А сам трясусь хуже его; что-то страшное нависло, не знаю что; будто черная тень от солнца отгородила.
Стоим так, молчим - и тут подходит из Дворца один из придворных, тупой медлительный малый:
- Царь Эгей, - говорит, - я тебя повсюду ищу. Все юноши и девушки уже на площади, и критский офицер сказал, что, если ты не придешь, то он не станет ждать жеребьевки, а сам выберет четырнадцать человек.
Отец резко вдохнул, сказал тихо:
- Убирайся, болван! - Тот оторопело вышел, мы остались, глядим друг на друга...
- Отец, - говорю, - прости, что я погорячился - я ж не знал... Но почему ты не сказал мне?
Он ничего не ответил, только сжал рукой лоб.
- Уйти через боковые ворота и бежать, - говорю, - это ж каким дураком я бы выглядел! Громы Зевса!.. Я - владыка Элевсина... Даже у критян не станет наглости увозить царя. С какой стати мне прятаться?.. Сейчас мне надо быть там, внизу, в старой одежде, чтобы показать людям, что я не праздную, когда у них горе. И кроме того, я должен отослать домой Товарищей; это ж просто непристойно, чтобы они разгуливали здесь, когда афинских ребят забирают, таких вещей нельзя допускать... Где глашатай? Пускай вызовет их сюда.