— Ну да… не отрицаете ли вы благотворность влияния христианства… то есть, того, что оно прямо ложится в фундамент… — торопливо ловя ускользающую на этом повороте разговора мысль, тоже повысил голос фон Дейц.
— Не отрицаю…
— А я отрицаю! — смешливо отозвался сзади Санин, все время шедший молча. Голос его был весел и спокоен и странно врезался в бурлящий, режущий тон спора.
Юрий замолчал. Его обидел этот спокойный голос и явная добродушная насмешка, в нем звучавшая, но он не нашелся, чем ответить. Ему почему-то всегда было неловко и как-то неудобно спорить с Саниным, точно все те слова, которыми он привык пользоваться, были совсем не теми, которые нужны для Санина. И всегда у Юрия было такое чувство, точно он брался повалить стену, стоя на скользком льду.
Но фон Дейц, споткнувшись и резко зазвенев шпорами, закричал высоким и злым голосом:
— Почему же это, позвольте вас спросить?
— Да так, — с неуловимым выражением ответил Санин.
— Как так!.. Если говорить такие вещи, так их надо доказать!..
— А зачем мне доказывать?..
— То есть как зачем!..
— Ничего мне не надо доказывать. Это мое убеждение, а вас убеждать у меня нет ни малейшего желания, да и ни к чему.
— Если так рассуждать, — сдержанно проговорил Юрий, — то, пожалуй, надо похерить всю литературу?
— Нет, зачем же! — отозвался Санин. — Литература — дело большое и интересное. Литература!.. Литература истинная, как я ее понимаю, не полемизирует со случайно подвернувшимся лоботрясом, которому делать нечего и хочется убедить всех, что он очень умен… Она перестраивает всю жизнь, проходит в самую кровь человечества, из поколения в поколение. Если бы уничтожить литературу, жизнь потеряла бы много красок, полиняла бы…
Фон Дейц остановился, пропустил Юрия вперед и, поравнявшись с Саниным, спросил:
— Нет, пожалуйста… мне чрезвычайно интересна та мысль, которую вы затронули…
— Мысль у меня очень простая, — засмеялся Санин, — и если вам так хочется, я могу ее изложить. По-моему, христианство сыграло в жизни печальную роль… В то время, когда человечеству становилось уже совершенно невмоготу и уже немногого не хватало, чтобы все униженные и обездоленные взялись за ум и одним ударом опрокинули невозможно тяжелый и несправедливый порядок вещей, просто уничтожив все, что жило чужою кровью, как раз в это время явилось тихое, смиренномудрое, многообещающее христианство. Оно осудило борьбу, обещало внутреннее блаженство, навеяло сладкий сон, дало религию непротивления злу насилием и, выражаясь коротко, выпустило весь пар!.. Те огромные характеры, которые вековой обидой воспитались для борьбы, пошли, идиоты идиотами, на арену и с мужеством, достойным бесконечно лучшего применения, чуть не собственными, руками содрали с себя кожу!.. Их врагам, конечно, ничего лучшего и не надо было!.. А теперь нужны опять столетия, нужно бесконечное унижение и угнетение, чтобы вновь раскачать возмущение… На человеческую личность, слишком неукротимую, чтобы стать рабом, надело христианство покаянную хламиду и скрыло под ней все краски свободного человеческого духа… Оно обмануло сильных, которые могли бы сейчас, сегодня же взять в руки свое счастье, и центр тяжести их жизни перенесло в будущее, в мечту о несуществующем, о том, чего из них не увидит никто… И вся красота жизни исчезла: погибла смелость, погибла свободная страсть, погибла красота, остался только долг и бессмысленная мечта о грядущем золотом веке… золотом для других, конечно!.. Да, христианство сыграло скверную роль, и имя Христа еще долго будет проклятием на человечестве!..
Фон Дейц внезапно остановился, и в темноте было видно, как поднялись и опустились его длинные руки.
— Ну знаете! — странным голосом испуга и недоумения проговорил он.
И в душе Юрия возникло сложное чувство: как будто в словах Санина не было ничего особенного, и как Санин, так и сам Юрий могли говорить все, что хотели и думали; но тень огромного страха перед Неведомым, страха, о существовании которого в своей душе Юрий забыл и не хотел думать, легла на остановившуюся мысль. Эту тайную боязнь Юрий почувствовал и оскорбился ею.
— А вы представляете ли себе ту кровавую мессу, которая разразилась бы над человечеством, если бы христианство не предупредило ее? — спросил он с чувством странной нервной злобы к Санину.
— Э! — махнул рукой Санин. — Под покровом христианства прежде всего облились кровью арены мученичества, а потом людей убивали, сажали в тюрьму, в желтые дома… день за днем крови льется столько, что никакой мировой переворот не в состоянии сделать больше!.. И хуже всего то, что всякое улучшение своей жизни люди добывают по-прежнему кровью, революцией, анархией, а в основу своей жизни ставят все-таки гуманность и любовь к ближнему… Получается глупая трагедия, фальшь и ложь… ни рыба ни мясо!.. Я предпочел бы мировую катастрофу сейчас, чем тусклую и бессмысленно гиблую жизнь еще на две тысячи лет вперед!
Юрий помолчал. Странно было то, что мысль его остановилась не на смысле слова, а на самой личности Санина. Чрезвычайно обидна и даже вовсе не переносна показалась ему очевидная уверенность Санина.
— Скажите, пожалуйста, — вдруг проговорил он, сам не ожидая того и поддаваясь острому желанию уязвить Санина, — почему вы всегда говорите таким тоном, точно поучаете малых ребят?..
Фон Дейц удивился, сконфузился и что-то пробормотал, примирительно позвенев шпорами.
— Вот тебе и на! — досадливо произнес Санин. — Чего ж вы обозлились?
Юрий чувствовал, что говорит некстати, что надо остановиться, но глубоко засевшее раздражение и обнажившееся до самых нерв самолюбие подхватили его.
— Это, право, неприятный тон! — упрямым и угрожающим тоном ответил он.
— Это мой обычный тон, — со странным выражением досады и желания успокоить сказал Санин.
— Он не всегда уместен, — продолжал Юрий, невольно повышая голос и делая его крикливым. — Я не знаю, откуда у вас этот апломб…
— Вероятно, от сознания, что я умнее вас, — уже спокойнее ответил Санин.
Весь вздрогнув от головы до ног, как натянувшаяся струна, Юрий мгновенно остановился.
— Послушайте! — зазвенел его голос, и хотя не видно было лица, почувствовалось, что он побледнел.
— Не сердитесь, — ласково остановил Санин. — Я не хочу обижать вас, я только выразил свое искреннее мнение… Такого же мнения вы обо мне, фон Дейце, о нас обоих и так далее… Это естественно…
Голос Санина был так искренен и ласков, что как-то странно было продолжать кричать, и Юрий на минуту замолчал. Фон Дейц, очевидно страдая за него, молча звенел шпорами и затрудненно дышал.
— Но я не говорю вам этого… — пробормотал Юрий.
— И напрасно… Я вот слушал ваш спор, и в каждом слове у вас и явно, и обидно звучало то же самое… Дело только в форме. Я говорю то, что думаю, а вы говорите не то, что думаете… И это совсем не интересно. Если бы мы были искреннее, было бы гораздо занимательнее!
Фон Дейц вдруг визгливо засмеялся.
— Это оригинально! — захлебываясь от восторга, проговорил он.
Юрий молчал. Злоба его улеглась, и стало даже как будто весело, но было неприятно, что он все-таки уступил и не хотел показать этого.
— Только это было бы чересчур просто! — переставая смеяться, важно заявил фон Дейц.
— А вам непременно хочется, чтобы было запутанно и сложно? — спросил Санин.
Фон Дейц пожал плечами и задумался.
XXV
Бульвар миновали, и в пустых, оголенных улицах окраины стало светлее. Сухие доски тротуара явственно забелели на черной земле, а вверху открылось до странности широкое, клубящееся тучами и сверкающее редкими звездами бледное небо.
— Сюда, — сказал фон Дейц и, отворив низенькую калитку, провалился куда-то вниз.
Сейчас же где-то залаяла старая охрипшая собака, и кто-то закричал с крыльца:
— Султан, тубо!
Открылся огромный запустелый двор. В конце его чернела слепая громада паровой мельницы, с тонкой черной трубой, печально и одиноко устремившейся к далеким тучам, а вокруг шли черные амбары, и нигде не было деревьев, кроме палисадника под окнами флигеля. Там было открыто окно, и полоса яркого света среди тусклой тьмы пронизывала прозрачно-зеленые листья.
— Унылое место! — сказал Санин.
— А мельница давно не работает? — спросил Юрий.
— О да… давно стала, — ответил фон Дейц и, мимоходом заглянув в освещенное окно, сказал необычайно довольным голосом: — Ого!.. Народу набралось порядочно…
Юрий и Санин тоже заглянули через палисадник. В светлом веселом четырехугольнике двигались черные головы и плавал синий табачный дым. Кто-то высунулся из окна в темноту, и темный, широкоплечий, с курчавой головой, окруженной сиянием волос, заслонил все.