– Не волнуйся, – слышу я. – Сейчас зажгу свечу.
Скрипят доски, когда он делает шаг, затем раздается скрежет колесика зажигалки. Тьма медленно отступает под напором огненного язычка, который из кулака Айзека перепрыгивает на фитиль толстой белой свечи, что торчит на столешнице.
– Садись. – Айзек усаживается на тряпичную груду и хлопает ладонью подле себя. – Садись же, Эмма.
У меня чуть ли не скрипят колени, когда я опускаюсь на пол. Айзек передает мне какую-то бутылку, взяв ее со стола. Этикетки нет, крышка уже свернута. Если поболтать, то внутри плещется некая темная жидкость.
– Что это?
– Ром. Сделай глоточек; поможет снять шок.
Я свинчиваю крышку, поднимаю бутылку к губам, чуточку отпиваю. Алкоголь сначала жжет, а затем согревает гортань. Я делаю еще один глоток, затем еще и еще. Когда я наконец отставляю бутылку, она наполовину пуста.
– Покурить? – Глаза Айзека не отрываются от моего лица.
Большим пальцем я задеваю его руку, вытаскивая самокрутку из жестянки, но я едва обращаю на это внимание. Все, на что я сейчас способна, это распознать пряное жжение рома на задней стенке гортани. Я подношу сигаретку к губам и затягиваюсь. Теперь еще глоток рома. И глоток дыма. Повторить.
От свечи на столе по деревянным стенкам хижины пляшут тени. Фитилек вдруг трещит, потом затихает. Я откидываюсь спиной на доски и опускаю веки.
– Как ты себя чувствуешь? – Его шепот заполняет все пространство; низковатый, бархатистый баритон окутывает меня словно одеяло. – Эмма? Как ты себя чувствуешь?
Я погружаюсь внутрь себя в поисках ответа, но его просто нет.
– Эмма?
Пробую хотя бы помотать головой, однако она до того тяжелая, что едва не отрывается – во всяком случае, у меня такое ощущение, – так что я вынуждена замереть.
– Эмма? – повторяет Айзек – и на меня обрушивается облако паранойи, до того плотное, тяжелое, кислое, что я теряю способность дышать. Кажется, из-под меня выдергивают подстилку… нет, это я сама съезжаю по стенке, на утрамбованную глину, проскакиваю под землю… и вот уже валюсь во мрак, отчаянно размахивая руками, но ничего нет, пальцы хватают лишь пустоту. Мой разум в свободном падении. И я не могу дышать. Разучилась.
– Эмма! – Я ощущаю на лице чужие пальцы. – Эмма, посмотри на меня! У тебя приступ паники. Посмотри на меня, Эмма. Успокойся. Ты должна дышать. Давай, со мной вместе…
Лицо Айзека в сантиметрах от моего; зрачки исполинские, кончик носа обсыпан открытыми порами, верхняя губа щетинится темными короткими колючками. Он у меня под микроскопом.
– Эмма, дыши. Ну? Вдыхай… на раз… два… три!
Я пробую сделать, что мне говорят, но воздух встает комом в горле.
– Теперь выдох. Эмма, слышишь? Выдох. Медленно, выталкивай воздух до конца, растягивай, насколько можешь.
Из меня вырывается судорожный всхлип.
– Смотри на меня, Эмма, не отводи глаза. И просто дыши. Вдох… раз-два-три. Выдох… раз-два-три…
Через пару минут – а может, и пару часов, за точность не ручаюсь, – я тянусь вверх и касаюсь руки Айзека. Дышать уже получается, хотя страшно кружится голова. Мне надо обо что-то опереться, зацепиться. Хотя бы за пол.
– Мне бы… полежать…
– Ну конечно. – Он придерживает меня за локоть, пока я соскальзываю на тряпье, затем снимает с пояса завязанный узлом джемпер и сворачивает его на манер подушки. Осторожно подсовывает его мне под голову. – Закрой глаза, – мягко говорит Айзек.
И я подчиняюсь.
* * *
Я прихожу в себя как-то разом, даже вздрагиваю от испуга и разбрасываю руки, которые обо что-то ударяются: справа нечто деревянное, слева – мягкое. На столе по-прежнему горит свеча; почти догорела. Возле меня, лицом к стенке и свернувшись калачиком, спит Айзек. Вернулся, значит. В какой-то момент, еще ночью, я очнулась ненадолго, стала его искать, но без толку. А устала я настолько, что тут же провалилась обратно в сон.
– Айзек? – тормошу я его за плечо. – Который час?
Он трет ладонью лицо, затем медленно поворачивается.
– Понятия не имею.
– Надо, наверное, вернуться в… – Я умолкаю, потому что на поверхность медленно выплывают воспоминания.
– Что? Что случилось? – Он резко приподнимается и хватает меня за руку. – Тебе опять плохо?
Я мотаю головой.
– Эмма, да объясни же толком!
– А где Паула? Фрэнк сказал, что она пропала. Потащил меня с собой, на поиски… – Я тоже поднимаюсь в сидячую позу, затем, поразмыслив, отшвыриваю наброшенную тряпку и встаю на ноги. – Так что же с ней? Или он наврал?
Айзек тоже встает. Разминая шею, кладет голову набок и даже стонет от облегчения, когда раздается легкий хруст позвонков.
– Да никуда она не пропала. Сидит в соседней хижине.
– А зачем?
– Детоксикация… Чуточку берега потеряла, – добавляет он, не дав мне спросить, что же, собственно, означает эта пресловутая «детоксикация». – Ей нужно время, чтобы собраться, вновь найти дорогу.
– Куда?
– К блаженству.
– Так она под замком, что ли?
– Да.
Я резко шагаю на выход и толчком распахиваю дверь. Снаружи царит мрак, как в угольной яме, только луна мягко подсвечивает облака изнутри.
– Хочешь беги, поднимай тревогу. Только имей в виду, Паула сама захотела, чтобы ее заперли.
Лицом я ощущаю холод ночи, а спиной – тепло его тела, когда он встает позади меня. Главный корпус темен, если не считать тусклого огонька в медитационном зале. Айзек велел отправить Фрэнка в подпол. Я понятия не имею, что он имел в виду.
– Что будет с Фрэнком?
– Мы о нем позаботимся. А когда он поправится в достаточной мере, я лично вышвырну его за ворота.
– А вдруг по дороге вниз на него нападут и?..
Недосказанность повисает в воздухе. Айзек молчит, только уголки рта чуть-чуть дергаются кверху, как бы намекая: «Тебя это сильно волнует?»
– Отведи меня, пожалуйста, к Пауле, – прошу я.
* * *
– В принципе я никогда не прерываю процесс детоксикации, – сообщает Айзек, вытаскивая из заднего кармана ключ и вставляя его в замок, – но раз уж Паула все равно сегодня заканчивает… – Он пожимает плечами и жмет на дверную ручку.
В ту же секунду мне в нос ударяет страшная вонь, и я немедленно закрываюсь рукавом. Хоть святых выноси.
– Это я, – говорит Айзек, ступая во мрак, – и со мной Эмма. Она хочет убедиться, что с тобой все в порядке. – Он озирается на меня. – Обожди-ка секунду.
Дверь за ним закрывается, я остаюсь одна в темноте.
Доносится скрип половицы, затем минуты две длится полнейшая тишина. Наконец я слышу басовитое ворчание мужского голоса и повизгивающий женский смех.
– Заходи, Эмма! – приглашает Айзек.
Я осторожно нажимаю на дверь.
– Прошу прощения за амбре, – говорит Паула, когда я оказываюсь внутри.
Голос у нее бодрый, однако слова звучат смазанно, словно разбегаются пролитой ртутью. Глазам требуется время, чтобы привыкнуть к сумраку, но вот я уже вижу ее: она сидит в углу, сложив ноги по-турецки.
– Ой, извини… – Я заслоняюсь рукой и даже отворачиваюсь. – Я не знала…
– Да ну, ерунда. Я привыкла быть голой. – Она умолкает. – Ах да! Ты же не из наших… Ну все, можешь смотреть.
Когда я поворачиваюсь, она уже прижала к груди одеяло. Рядом у стены стоит Айзек и покуривает. Табачный дым мало чем помогает против вони, что исходит из ведра возле его ног.
– Эмма, у тебя есть к Пауле какие-нибудь вопросы? – интересуется он вполне нейтральным тоном, однако в его позе – спина прямая как доска, одна рука заведена под мышку поперек груди – я читаю настороженность.
– Ты правда в порядке?
– А то ты сама не видишь? – И она вновь заходится визгливым смехом.
– Ты по доброй воле согласилась, чтобы тебя здесь заперли?
Я жду, что она переглянется с Айзеком, ан нет: Паула смотрит мне прямиком в глаза:
– Конечно.
Стою, пялюсь в темный угол как дура и не знаю, что сказать дальше. Пусть ее сюда и силком затащили, она не осмелится это признать, пока рядом околачивается Айзек. Он будто всю хижину заполняет своим молчаливым присутствием.
– А не надо на меня так смотреть! – вдруг заявляет Паула, резко вскакивая на ноги. Одеяло с нее сваливается, а ей хоть бы хны. – Мне это за ненадобностью. Не знаешь, о чем речь? Вот и не лезь со своей жалостью!
– Да я и не думала… Хотя действительно в толк не возьму, что тут происходит.
Она опускает взгляд на мои сцепленные руки.
– Это потому, что ты вросла в свою старую жизнь. До сих пор держишься за мысли, чувства и ценности, которые считаешь нормальными, а сама при этом несчастлива. Сколько тебе лет, Эмма?
– Двадцать пять.
Паула делает еще один шаг, теперь ее лицо в миллиметрах от моего.
– И сколькими из них ты была вправду довольна?
Ужасно тянет прикрыть нос и рот. От нее разит перегаром, к тому же тянет каким-то кисловатым душком, которому я не могу подобрать названия.
– Что было, то мое.
– «Было»? – Паула ухмыляется; в сумраке ее зубы кажутся тускло-серыми. – А может, и не было? Потому что ты до посинения можешь врать самой себе – мол, ах, до чего важна дружба, а уж семья и подавно! – но никогда не узнаешь подлинного блаженства, пока не избавишься от привязанностей.