Глухарь сидел на одинокой елке посреди пустоши, будто осколок ночи, застрявший в заснеженных ветвях. Подобраться к птице незаметно было невозможно, но он все же решил попробовать — глухарь был ему крайне необходим для приманки. «Попробуем. Иногда это единственный шанс сблизиться», — подумал он, отстегивая лыжи. Оставив лыжи и бурак, он упал на четвереньки и пополз с тозкой на шее по глубокому снегу к глухарю. Тот смотрел на него с явным любопытством. Наверно, думал: разве двух собак мало, чтобы доказать бессилие четвероногих перед крылатыми? «Ты прав, петушок, но и справедливость порой бессильна перед законом… Именем закона, во имя несправедливости…» — и охотник нажал на спуск. Он стрелял издалека, боясь, как бы глухарь не усомнился, но попал точно. Глухарь взмыл вверх, хлопая крыльями, как бы пытаясь укрыться в красных лучах, словно в ветвях солнечного дерева. Из всего, что умел охотник делать, точный выстрел не был самым большим уменьем, но этим выстрелом он остался доволен.
— Эх, нет здесь эвенка, — пожалел он. — Но у этого старого хрыча всегда есть в запасе ответный выстрел и меткое слово… — Даст бог, он еще не раз его переспорит, подумал он с теплотой о своем друге посреди останавливающего кровь мороза.
Мысленно он уже решил в ближайшее время навестить эвенка. Если тот и здесь не опередит его, не зайдет к нему раньше.
Он отнял у собак потрепанного глухаря и пошел, посмеиваясь над своими причудливыми следами, обратно к лыжам и бураку. Отсюда он направился ложбиной к следующему месту — сломанному кривому дереву, занесенному по пояс снегом. На толстом суку, посередине дерева, был прилажен небольшой капкан, а за ним на нужном расстоянии была привязана приманка. Зверек, справедливо заподозривший в капкане вешалку для своей шубы, перепрыгнул через него и жадно впился зубами в лакомый кусок. Но от незамаскированного капкана в нос ударял чужой запах. И, предпочитая дорогостоящей столовой домашний стол, колонок решил унести обед домой. Но это оказалось нелегко — приманка была крепко привязана. И зверек пал жертвой логической ошибки, когда главное путают с второстепенным. Отдирая приманку, колонок пятился назад и попал задними лапками в капкан. Подойдя неслышным шагом с подветренной стороны и притаившись за пихтой, он стал свидетелем всего этого.
Подъехав к капкану, он схватил фыркающего и кусающегося колонка за шкирку и одним беспардонным движением определил его пол.
— Та-ак, — протянул он и, отжав свободной рукой слабую пружинку, добавил: — Ступайте, крошка!
Зверек вскарабкался по рукаву охотника на плечо и оттуда махнул на густую пихту. Он назвал колонка на «вы» не из вежливости или пиетета — в самке зарождалось несколько жизней… Он любил лес, хотя слово «любить» ему не нравилось; от частого употребления оно затрепалось, как фата невесты, взятая напрокат, но с содержанием его он был согласен. Он любил лес и хотел навсегда остаться Королем своей избушки и самого себя — ничего не жаль было отдать за это малое. И отпущенный на волю колонок стал еще одной крохотной частицей его свободы. На своем участке он заботился о звере. Тут ему вспомнились размышления старого эвенка: «Люди в хорошем доме живут, а радоваться не умеют. Им надо, чтобы дом сгорел, тогда обрадуются обугленному гвоздю».
Снова насторожив капкан, он натыкал под дерево глухариных перьев и присыпал снегом, чтобы их не унесло ветром. Затем взглянул на овальную чеканку солнечных часов. Было уже за полдень. Стало ясно: без снежной хижи ему сегодня не обойтись — ожидание собак и прочие дела отдалили его от деревянного сруба на три часа ходьбы. «Ну что ж, стены и крыша снежной хижи все же плотней четырех сторон света и дырявого небосвода», — рассудил он. В таежной хижине или вовсе под открытым небом он всегда отдыхал лучше, чем в тепле, надышанном каменными легкими печки. Он успокоил собак, старательно лаявших на колонка:
— Заткнитесь — и марш вперед! Нечего лаять на то, что не вернешь… Ну-ка, попробуем отказаться, от чего никто бы не отказался…
Он шел, не теряя из виду собачью тропу, по лесной гари, где обугленные стволы торчали, словно указательные пальцы, предостерегающие о двуликости огня. На этой гари соболи и горностаи охотились круглый год, корневища пней превратились в решето от бесчисленных мышиных ходов — здесь было чем поживиться пушному зверю, да и охотнику кое-что перепадало. Словно приспосабливаясь к траурному ландшафту, здесь плодились соболи темной масти: угольно-черные с пепельно-серебристым налетом. На этот раз собакам не удалось взять ни одного свежего следа, и в оправдание они решили поразмяться немного с сеноставками, хотя трогать их было им строго запрещено. Но он и не стал упрекать собак; его лицо растянулось в широкой улыбке, когда он увидел траурную морду Рыжей, вымазанную до ушей в саже… «Ишь, кокетка, небось самой надоела эта с рожденья рыжая морда…»
Он обошел гарь по отрогу гряды, где было меньше бурелома. Выйдя к восточному краю гари, резко остановился, будто его лыжи застряли в кедровой коряге: перед ним многозначительно чернела истоптанная, разрытая земля с разбросанными головешками… Беспечный человек, он совсем забыл о шатуне! Он увидел вывороченные пни и разрытые норы мышей и сеноставок, — судя по вытоптанной площади, медведь здесь рыл не один день. За кучей бурелома он отыскал глубокую лежку, свидетельствовавшую о том, что медведь некрупный. Около лежки увидел промерзлое яблоко медвежьего помета. Подобрал его и разломил пополам, чтобы узнать, что ел медведь, перед тем как пожаловать за накрытый стол его путика.
— На первое ты ел молодые побеги пихты, на второе тоже пихтовые побеги и на третье не рассчитывал ни на что, кроме пихтовых побегов. — Его пронзила внезапная глубокая жалость к медведю, и тут же вскипело презрение к тому неизвестному охотнику. — Чертов мазила… Видно, был ты охотник до баб и большой охотник выпить… Делай свои ошибки, но не оставляй другим их исправлять! — Он так плюнул, что собаки испуганно отскочили в сторону и настороженно уставились на него исподлобья. — В этом мире полно порчи. И если что-то еще не испорчено и если кто-то еще не испорчен, то возможностей для этого хоть отбавляй. — Гнев и презрение переполнили его и, не найдя выхода, рванули его тело с места, вниз с навьюженного отрога. Встречный ледяной ветер бил в лицо, охлаждая его пыл и развеивая злость. Будто кто-то, не мешая его стремительному движению, положил руку ему на плечо. — Нужно все принимать таким, как есть, и, несмотря ни на что, стремиться к тому, чтобы таким оно не оставалось!
Спускаясь с пологого отрога к путику, он трезво, даже рассудочно обдумывал способы и средства, как призвать медведя к порядку. Шатуна надо было уничтожить, иначе прощай путиковая охота. И все-таки на этот раз придется оставить медведя в покое: с малокалиберкой на шатуна не ходят. Через неделю, в следующий обход, он захватит двустволку и несколько жаканов. На том и порешил.
По отрогам росли серые, шершавые, будто окутанные легкой дымкой, осины. Они казались еще оголеннее, чем остальные деревья. Сквозь эти редкие осины он видел вечернее гаснущее небо. С востока медленно ширилась угрюмо-сизая туча.
— Надо спешить, если хочешь, прежде чем грянет непроглядная ночь, проверить оставшиеся капканы и успеть в снежную хижу… Надо спешить… Ноги-то у тебя длинные, но ты должен их еще удлинить, хотя бы за счет теней, — убеждал он себя, чтобы наставить этого угрюмого человека на путик. Но лыжи будто сами сворачивали в сторону, к западному склону гряды. — Нет у этого беспечного человека никакого характера. Помимо прочего, нет еще и характера, — сказал он с усмешкой. — Нет характера, — повторил он. — Всего у тебя может не быть — даже взаимной честности, взаимной доброты или взаимной любви, но характер у тебя должен быть. Сжатые губы и прямая спина — это должно быть.
Но все это к безмерному миру имело весьма отдаленное отношение, чтобы об этом дольше толковать. Да и чего толковать, когда он был уже на закатном склоне гряды: пора было готовиться к ритуалу захода солнца.
Он вышел в редкий молодой ельник и выбрал елочку, к которой можно было прислониться. Около нее он оставил свое тело, а сам устремился вперед, в солнечный коридор между деревьями, не заботясь о том, что, вернувшись назад, может своего тела и не найти… Странное бесформенное солнце, будто выпяченные губы удаленного в бесконечность лица, запечатлевало на тускло-серых стволах осин кровавые прощальные поцелуи. Вниз, к горизонту, уходили остроконечные верхушки пихтовника, словно кисточки, слегка обмакнутые в оранжевую краску, а холсты — снежные холсты оставались девственно белыми. Его остановившийся взгляд проникал всюду, воспринимал все краски, и еще нечто, что лежало вне поля зрения, но схватывалось мысленным взглядом.