— Прошу вас сюда, джентльмены, — объявила она.
Затем она открыла дверь с террасы и поманила нас в деревянную комнату, которая снаружи напоминала высокий бельведер без окон или купальную машину со снятыми колесами.
А должен признаться, что пока нас подгоняли в сторону крохотной комнатки, я не имел ни малейшего понятия, чего ожидать. Преподобный Меллор, горячо поддерживая «Camera Obscura» и даже предприняв попытку описать принцип действия, не оставил у меня сколько-нибудь твердого представления о том, что же там, собственно, может происходить. И потому, оказавшись в маленькой круглой комнатке, выдающейся только высоким потолком, должен признать, я был немного разочарован. Если мы должны стать свидетелями наглядной демонстрации той красоты и значительности, которую я ожидал после описания Его Преподобия, то, конечно, рассуждал я, здесь не обойтись без кучи серьезных механизмов.
Пока эти мысли блуждали в моей голове, женщина в твиде закрыла за собой дверь и затем минуту или две объясняла принцип действия Камеры. Я был не особенно впечатлен, и, видя, как малый рядом со мной подавляет зевоту, испытал некоторое удовлетворение. Но когда она протянула руку и начала приглушать свет ламп, я неожиданно обратился в слух и зрение, ибо осознал: сейчас мне, возможно, предстоит пережить еще один столь же сильный приступ клаустрофобии, что и тот, в пещере Меллора. И в эти последние мгновенья, прежде чем тьма совсем накрыла нас, я тщательно удостоверился, что определил точное расположение двери, на случай если меня вдруг охватит такое же смятение и мне придется внезапно и постыдно бежать. «Неудивительно, что Меллору здесь так нравится», — подумал я, пока мой живот скручивался знакомым паническим узлом, а тьма струилась вверх из углов и покрывала своим плащом комнату вместе с ее обитателями.
Но, как и в пещере, я был еще на грани настоящего ужаса, и в ушах моих пронзительно кричал мой собственный детский голос, но через мгновение приземлился на другом конце бездны. Узел в моем животе чудесным образом развязался, и я снова был весел и полон сил.
Как и мои товарищи-наблюдатели, я положил руки на круговые перила и стал смотреть вниз, на широкий вогнутый стол — совершенно гладкий и белый — пока женщина в твиде спешила поведать хорошо поставленным голосом о комнате, в которой мы стояли. Одной рукой она держалась за длинный деревянный шест, подвешенный к высокому потолку, и, когда наши глаза привыкли к темноте, постепенно ее стало лучше видно. Ее руки и лицо призрачно отсвечивали. Она повернула шест со словами:
— ...тот же принцип, что и в камере. Крохотный проем в крыше позволяет проецировать изображение на тарелку внизу...
И действительно, окутанный ее заклинаниями, я увидел, как вырисовываются первые черты картинки. Я увидел деревья — деревья сада поблизости, их ветви медленно становились резче, в то время как позади них из тумана выплывала Принсесс-стрит во всей своей протяженности. Мы словно наблюдали с высоты птичьего полета само создание Эдинбурга. На минуту эмоции совершенно захлестнули меня, а взглянув украдкой на своих товарищей, я увидел, что мое изумление отражается и в них. Они были словно персонажи Рембрандта, и лица их сияли молочной белизной тарелки.
Я снова посмотрел на стол, как раз вовремя, чтобы увидеть, как вся картинка внезапно заскользила на своей оси, под аккомпанемент скрипящего шеста, который вертелся в цепких руках твидовой женщины. На тарелку выкатился замок.
— Ура, — воскликнул один из джентльменов.
— Крепость, — возвестила наша провожатая.
Теперь каждая черточка была резкой, как вспышка, и я как раз думал о том, как замечательно изображение напоминает фотографию — разве что очень круглую и большую, — когда через всю неглубокую чашу проплыла чайка и картина внезапно ожила. Вся честная компания прыснула удивленным смехом. Один или двое начали возбужденно болтать.
— То, что мы видим, — объявила наша провожатая, словно чтобы успокоить нас, — не неподвижное, а живое изображение внешнего мира.
И мы стояли там, во чреве дышащей Камеры, и целый город вливался в нас через единственный луч света. И все же изображение, которое он нам приносил, ни в коем случае не было замороженным, но самым что ни на есть живым и настоящим.
Глядя на эту белую тарелку, вцепившись в поручни, мы проехали через все триста шестьдесят градусов города. Здесь были конки, муравьиным шагом ползущие по Хай-стрит мимо уличных торговцев, выставивших свои корзины, — вся торговля и транспорт трудолюбивого города и глубокое море, прикорнувшее рядом.
Эдинбург целиком вылился в чашу перед нами, словно мы были ангелами в первом ряду, но все колдовство состояло из пары линз и маленькой дырочки в крыше.
Когда мы, часто моргая, вышли на свет, я, откровенно говоря, чувствовал, что посидел у богов на коленях. И весь остаток дня, продолжая осматривать достопримечательности, мне приходилось сдерживаться, чтоб ненароком не вырвался смешок.
Эдинбург, 8 января
— Профессор Баннистер, — говорю я, протягивая руку.
— Ну, ну, ну, — говорит высокий субъект, и его палец раскачивается передо мной, как метроном. — Уильям, если не возражаете.
Я находился в самых недрах университетского Факультета Анатомии и знакомился с человеком, ради которого было затеяно все это путешествие, и, судя по поклонению, которым окружили его студенты и коллеги вне стен его кабинета, а также вместительности внутри, он должен быть чрезвычайно значительным малым, ибо у него были диваны, кресла и древняя кушетка, не говоря о бескрайнем письменном столе, покрытом зеленой кожей. Профессор принялся уверять меня, что они с Меллором — старинные друзья. Затем какое-то время мы вдвоем перекидывались приличными случаю шутливыми замечаниями касательно поездов и сырости Эдинбурга, прежде чем вернуться к нашему общему другу.
— Здоров ли он? — спросил Баннистер.
— Как бык, и довольно упитанный, — ответил я, что, кажется, порадовало его сверх всякой меры.
— Превосходно, — сказал он с нешуточной пылкостью и проводил меня в кресло.
Думаю, мне следует упомянуть об исключительном росте моего хозяина, поскольку он завладел едва ли не большей частью моего внимания, ибо, сев в кресло, Баннистер принялся скрещивать свои длинные ноги так быстро и при этом доставал ими так далеко, что я беспокоился, как бы он случайно не разрезал меня надвое.
— Головы, не так ли? — сказал Уильям Баннистер, размахивая передо мной моим рекомендательным письмом. — Меллор пишет, что вас интересуют головы.
— Скорее сведения, чем сами головы, — довольно нескладно ответил я. — Я... работаю над проектом, связанным с головами.
Он улыбнулся мне, соскользнул в кресле еще фута на два, сплел пальцы, выставив указательные, и водрузил сверху подбородок. Оглядываясь назад, я готов признать, что его молчание, скорее всего, выдавало человека, который приводит в порядок свои мысли (в которых, как я вскоре обнаружил, у него не было недостатка), но тогда я заподозрил, что у него провал в памяти. Этот парень шевелил только своей огромной ступней, которая балансировала на коленной чашечке, бешено раскачиваясь, как будто в ней собралась вся его энергия. Еще минуту он мерил меня взглядом, поджав губы, затем, наконец, дал себе волю.
И должен признать, оказалось, что он исключительно полон сведениями о головах: как можно оценить и измерить голову, к примеру, или как ее можно сломать и починить. Больше того, как и его старинный приятель Меллор, профессор Баннистер вскоре оказался неиссякаемым фонтаном, и стоило его языку набрать ход, как мой разум остался плестись далеко позади.
К сожалению, его монолог показался мне крайне утомительным, будучи испорчен сразу двумя недостатками. Во-первых, стиль — академичный и полностью лишенный юмора (никаких анекдотов, которые часто поддерживают мой интерес). Во-вторых, само обилие информации, ибо в черепе его, похоже, хранилось столько сведений, что хватило бы на несколько обычных голов, и вскоре мой маленький, неакадемичный чердак был заполнен до самых краев.
После двадцати минут я настолько пресытился, что начал задаваться вопросом, нет ли у него, случайно, работы, к которой ему пора возвращаться, а мое участие в разговоре свелось к редким кивкам и мычанию, чтобы показать, что я все еще не сплю. Затем в самой середине этого чрезвычайно эрудированного и совершенно занудного потока слов ухо мое внезапно уловило отдаленно знакомый термин. Оборот, который я, должно быть, встречал в одном из своих медицинских словарей.
— Трепанация? — сказал я (вставляя подобие палки в колеса профессора). — Это еще что за птица?
Сперва он был просто поставлен в тупик моим вторжением. Он напоминал человека, которого только что вырвали из гипнотического транса.