И смешались, наверное, наши сны. С того дня, хотя мы и жили раздельной жизнью наших телесных сущностей и пребывали каждый в своем времени, мир нашей духовной жизни стал общим, и в этом мире мечты и сновидения, воспоминания и фантазии являли собою единую природу, дополнение и продолжение одного другим. И постепенно воспоминания Георгия стали моими, а странные, немного болезненные фантазии белки — моими, а мечты о будущем нашего искусства — одинаковыми.
Мы любили одних и тех же художников; при взгляде на какую-нибудь новую работу нам не нужно было обмениваться мнениями и даже многозначительно переглядываться. Я с восхищением следил за тем, как появляются из-под акварельной кисти друга прозрачные, тончайшие воплощения его нежного чувства красоты, а мне было радостно и горячо от огненной яри живописи Георгия, меня бодрило его плотное пастозное письмо, эти грубые нашлепки краски, я так не умел — точно так же, как и он не умел передать двумя-тремя прозрачными мазками акварели состояние дня. Но мы несли в себе некое общее чувство прекрасного, что делало каждый миг дружбы счастливым.
Этим мы были сильны и неуязвимы под гнетом академической муштры, которую по-солдафонски насаждал Сомцов. Нам было на него наплевать, мы преспокойно смотрели на то, как он, вздыбив на загривке косматую шерсть, рычал и метался перед нами, в ярости простирал когтистую лапу к нашим работам, готовый разорвать их в клочья. Но нас было двое, мы всегда стояли рядом перед оскалом яростной росомахи, и это удерживало Сомцова от решительного нападения. Дело ограничивалось лишь тем, что он обзывал нас сопляками, слишком рано возомнившими себя- художниками, и удалялся в свой угол, клацая зажигалкою и прикуривая на ходу.
Особенно невзлюбил он Георгия, который откровенно позволял себе эксперименты в учебных работах, но Жора на эту ненависть отвечал нарочитой вежливостью, утонченными улыбками и пускался в самые туманные теоретические дебри, что ужасно злило Сомцова и что, честно говоря, лично у меня не вызывало одобрения, хотя я и не мог не восхищаться остроумием Георгия, его завидной выдержкой и лукавством. Сердце мое замирало в тревоге за друга, но порою мне ничего не оставалось делать, как прятать голову за мольберт и давиться беззвучным смехом.
Да…ий не раз меня предупреждал, чтобы я оставил в покое Сомцова, который затаил в душе лютую месть, но я объяснил своему осторожному другу, что не надо бояться косматых зверей, которых он видел всюду вокруг себя, а надо вооружиться палкой разума и колотить зверье этой палкой по горбу.
Когда двое на этом свете крепко дружат и живут в едином кругу интересов, постепенно связь между их душами теряет свою обычную отрывистость, становится сплошной и постоянной, и тогда начинают проявляться во внешней их жизни разные новые, необычные доселе свойства. Однажды мы разгружали на железнодорожной станции вагон с болгарским виноградом, чтобы подработать до стипендии, и я брал с крайнего ряда ящичек, загляделся на прозрачные гроздья отличных ягод, задумался о солнечных вертоградах моей далекой Армении и не заметил того, что верхние ящики следующего ряда, громоздившегося до вагонного потолка, покачнулись и стали угрожающе наклоняться, готовясь свалиться мне на голову. Вдруг раздался отчаянный голос…ия: «Берегись!» — и я успел очнуться, заметить опасность, мгновенно присесть — и лавина ящиков обрушилась сверху, благополучно миновав мою голову, укрытую за краем первого, более низкого, ряда. В нешироком пространстве перед раздвинутой вагонной дверью образовался живописный холм из разноцветного винограда и ящиков, торчавших углами в разные стороны. Я раздумывал, как бы мне выбраться из этого завала, и тут в дверях показалась длинная фигура…ия, сверкнули его очки, и он спросил удивленно: «Что случилось, Жора?» — «А ты что, не видел сам, что ли?» — спросил я не менее удивленно. «Нет, — ответил он. — Я нес свои ящики в склад и услышал оттуда, как грохнуло». — «И ты ни о чем таком не подумал?» — «Нет. Я вспоминал белку, которая приходила ко мне в лесу. Наверное, она меня кормила, иначе бы как я выжил?» — «Дело в том… — сказал я. — Эй, мне теперь отсюда не выбраться! Не могу себе позволить давить ногами такой хороший виноград. Придется нам с тобою все это съесть. Начинай со своего края…» Спрашивается, откуда, из какого пространства прозвучал предостерегающий крик?
А вот я иду к тебе — на дальнем краю Крымского моста ты сидишь и орудуешь кистью, макая ее в банку с водою, возле тебя сгрудилась небольшая толпа зевак, но ты невозмутимо поправляешь на носу очки и пристально вглядываешься в жемчужную туманность весенней Москвы-реки. О, человек, по странности своего загадочного устройства видящий призраки среди бела дня, называющий себя белкой, воистину лучший из друзей на свете, чья душа могла то ли раздваиваться, то ли отделяться без ведома хозяина от тела и с тревогою следовать за любимым другом, затерянным где-то в мирах, и предвидеть минуту опасности для него, словно ангел-хранитель!
И правда, я сблизился с Георгием настолько, что иногда, кажется, и сны видел вместо него, или за него, или — просто его сны, уж и не знаю, как назвать; так мне приснилось однажды, что австралийская миллионерша сбривает мне волосы на голове с помощью старого веника и упорно называет меня Жоржем; а после, когда мы расстались насовсем, я в любую минуту способен был перевоплотиться в него, где бы он ни был.
Мы закончили свой утренний пленэр на Крымском мосту и, воспользовавшись тем, что был воскресный день, отправились навестить космического живописца Корнея Выпулкова, с которым познакомились зимою, вернее это Георгий познакомился, а я присоединился к ним позже.
Георгий как-то проходил зимним днем по Трубной улице и вдруг увидел человека, спокойно шагавшего босиком по обледенелому тротуару. Заинтригованный, Жора пошел следом и наблюдал, как тот подошел к табачному киоску, купил пачку «Шипки», тут же закурил сигарету и, дымя ею, отправился назад. Жора продолжал следовать за ним, а тот, остановившись возле какого-то одноэтажного, замученного своей дряхлостью, облезлого дома, подождал своего преследователя и молвил преспокойно: «Хочешь, набью тебе морду?» — «Нет, ответил Жора, — я этого не люблю». — «Ты что, художник, что ли?» — спросил чудак, шевеля густыми бровями; одет он был в черный свитер с продранными локтями и в дешевые отечественные джинсы; волосы его были аккуратно, коротко пострижены, но булыжная челюсть, самая крупная часть его лица, была покрыта свирепой щетиной. «Студент пока, — скромно ответил Георгий, — а откуда ты знаешь, что я художник?» — «Пойдем, поделюсь своим интеллектом», — не ответив на вопрос, сказал тот и направился к двери, которая, осев и вмерзнув в лед, не закрывалась.
Когда через несколько дней и я пришел к нему вместе с Георгием, Выпулков произнес, едва успев взглянуть на меня: «Это забавный зверь! Ничего, можешь присутствовать». В комнате, совершенно нетопленной, все углы были завалены холстами, рулонами картона, пустыми бутылками; посреди комнаты стоял мольберт с огромным холстом; на стенах висели картины и рисунки, каких я еще не видывал; половину одной стены занимало громаднейших размеров зеркало, помутневшее от времени. Меня поразила картина, висевшая на ближайшем простенке между окнами: изображено было шаровидное тело, на котором торчало множество грудей с крупными бурыми сосками, вокруг шара в сложных ракурсах и позах располагались летающие людишки с плачущими физиономиями и широко раскрытыми ртами. «Эта картина называется „Держись сиськи“», — замогильным басом сообщил хозяин, стоя к нам спиною и счищая ножом с палитры засохшую корку краски.
Я осмотрел другие висевшие картины; живопись была просто чудо, цвет поражал своей необычнойвыразительностьюи безукоризненной гармонией. Мне стало понятным благоговейное потрясение Георгия и его бесконечные: «Нет, этого я тебе не могу рассказать. Сам увидишь», — чем он интриговал меня все последние дни. Я смотрел, чувствуя, что, кажется, понемногу схожу с ума. «А это называется: „Вечерняя звезда смотрит твою слепую кишку“», — вдруг услышал я и вздрогнул. Передо мною было средних размеров полотно: вечереющее, зеленоватое небо, внизу город смутной полосою и над ним невнятные по контуру, реющие фигуры не то женщин, не то ангелов, а между ними, чуть смещенная в сторону от центра картины, мерцала одинокая звезда.
«Над чем вы теперь работаете?» — спросил я у маэстро, который был на сей раз не босиком, а в белых валенках с нашитой на пятки кожей, в меховой облезлой шапке, завязанной под мощной челюстью. (Как узнали мы впоследствии, Корней Выпулков ходил босиком и без шапки в том случае, когда накал интеллекта в нем бывал слишком высок, и, наоборот, укрывал голову и держал ноги в тепле, если падал творческий тонус.) На мой вопрос он долго не давал ответа, обдумывая что-то, затем обернулся ко мне, застенчиво сверкнул глазами и произнес: «Ты зверек безобидный. Можешь называть меня Корнюшей. Я вас обоих научу пить через ноздри».