«Над чем вы теперь работаете?» — спросил я у маэстро, который был на сей раз не босиком, а в белых валенках с нашитой на пятки кожей, в меховой облезлой шапке, завязанной под мощной челюстью. (Как узнали мы впоследствии, Корней Выпулков ходил босиком и без шапки в том случае, когда накал интеллекта в нем бывал слишком высок, и, наоборот, укрывал голову и держал ноги в тепле, если падал творческий тонус.) На мой вопрос он долго не давал ответа, обдумывая что-то, затем обернулся ко мне, застенчиво сверкнул глазами и произнес: «Ты зверек безобидный. Можешь называть меня Корнюшей. Я вас обоих научу пить через ноздри».
С этим он удалился из комнаты и вскоре принес откуда-то ведро с водой, в которой позвякивали хрупкие льдинки. Поставив на табурет ведро, маэстро снял шапку и, нагнувшись, погрузил голову в воду, отчего часть ее, переполнив сосуд, выплеснулась через край. Однако вскоре эта вода на наших глазах стала убывать, раздалось хлюпанье и бульканье, и, выдернув голову из ведра, странный хозяин предстал перед нами с трогательной детской улыбкой на мокром лице. «Что, — сказал он, — попробуете?» — «Нет, спасибо, — отказался Георгий. — Я человек южный. Мне и так холодно». — «Значит, — изрек Корней, — из тебя не получится космический художник». — «Что это значит?» — осторожно спросил я. «Надо пить ноздрями холодную воду, тогда никакая земная зараза к тебе не пристанет», — объяснил Выпулков.
С того дня мы стали время от времени навещать космического живописца, и он делился с нами своим интеллектом. Его он полагал самым главным в себе, а чувство цвета, опыт, мощный рисунок и прочее он считал пустяками, недостойными внимания. Для него первым делом было не задумать и написать картину, а, после того как она как бы сама собою напишется, угадать в ней таинственный смысл, расшифровать волю космических сил и, исходя из этого, дать название картине. Вот этому процессу — придумыванию названия — Выпулков придавал наиглавнейшее значение. И весь художнический трудовой процесс он рассматривал лишь как необходимый подступ, земной разбег перед воспарением мысли в небеса.
Написав очередную картину, он мылся в бане, чистенько брился, надевал шапку и валенки и надолго усаживался перед мольбертом, на котором стояла новая работа. Начиналась самая ответственная часть творчества, которая порой тянулась гораздо дольше, чем созидание полотна. Корней Выпулков ждал указания космических сил, и это ожидание могло быть настолько сосредоточенным и напряженным, что, бывало, крысы выползали из углов и начинали бегать по мастерской, взбирались на мольберт и, удивленно поглядывая на застывшего художника, прогрызали дыры в шедевре, а он даже не замечал этого. Так, последнюю работу он кончил в январе и до самой весны обдумывал ее название, которым стало: «В метрополитенском саду бал». Об этом мы узнали, придя к нему в тот день, когда писали этюды у Крымского моста.
— Что значит в саду? — позволил себе сомнение Георгий. — Я еще мог бы понять, если бы ты сказал: в аду. В аду метрополитена.
— Мало ли чего ты еще не способен понять, — равнодушно отвечал космический художник, усталый после завершенной головной работы, которая длилась почти два месяца без перерыва.
— Созвучие так и напрашивается, — настаивал Георгий.
— У меня не напрашивается, — возражал Выпулков. — И вообще, чего ты сюда пришел? Все равно ведь ничего не понимаешь.
Перед нами на мольберте стояло громадное полотно, исходившее багровым сиянием, подобно тому как мерцают угли потухающего костра, сверху подернутые патиной пепла. И в этом мерцании угадывались многочисленные фигуры толпы, карнавального шествия, состоящего из огненных существ, внутренний жар которых постепенно остывает. Это был излет карнавала, его затухание к исходу праздника — глубочайшая печаль и спокойный философический трагизм, готовность принять неизменный переход огня в пепел, рассеяние жара в невнятной тьме подземелья. В центре картины был намечен эскалатор, по которому спускалась в остывающую полумглу вереница фигур, все еще раскаленных недавним пламенем карнавала. Картинапоражалакакой-то нечеловеческой внутренней силой, и Георгий, набравшись духу, решился выступить против этой силы.
— Чего же все-таки я не понимаю? — произнес он спокойно, но с вызовом.
— Оставь, Жора, — начал я примирительно. — Какое значение имет название, если сама картина вот она, уже существует.
— Вы оба не понимаете голоса космоса, — молвил Корней Выпулков.
— Тогда объясни нам, — попросил Георгий.
— Чего тут объяснять? — был ответ. — Голос приходит из космического пространства. Сиди и слушай его.
— А если я сам хочу мыслить, без этого голоса? — возразил Георгий.
— Ты? — удивился Выпулков.
— Да, я.
Я хоть и ожидал, но не устерег этого мгновенья. Корней стремительно метнулся к Георгию, схватил его за горло, и они оба рухнули через скамейку, клубком покатились к подножию мольберта. Я заметался возле них, пытаясь растащить драчунов, но мои усилия были равносильны попытке предотвратить крушение поездов в момент их столкновения. На пол со звоном полетели бутылочки из-под скипидара, банки с кистями, рухнул столик с чайником и стаканами, хрястнул и покосился мольберт — и трехметровая картина свалилась на дерущихся, накрыла их и затанцевала сверху, а я бегал вокруг, пытаясь ее приподнять, но, прикрепленная к упавшему мольберту, она не давалась мне. Я растерянно выпрямился, опустив руки, и вдруг увидел в громадном настенном зеркале себя, жалкого и напуганного, и приплясывающую на полу картину… И впервые сверкнула в моей голове молния догадки, что в природе человеческой есть что-то безнадежное. Эта мысль увела меня в сторону, к простенку, где стояло кресло с торчащей из дыр волосяной мочалкой, я уселся на него и стал созерцать кипящее поле боя.
Подробности его были скрыты от меня упавшей картиной, и лишь из-под одного его края — заметил я — вылетел на пол комок кровавых соплей, а вслед за этим два клока волос, в которых я узнал кудри Георгия. Я сидел в кресле и смотрел в настенное зеркало, в котором когда-то отражалась пестрая толпа раскрашенных девок и ночных гостей знаменитой московской Трубы, — дом, который самовольно занял Корней Выпулков под мастерскую, был в старину дешевым блудилищем.
Беда была даже не в том, что некогда в пространстве этой самой комнаты отдавалось и бралось за деньги любовное тело женщины. Конечно, этого у нас, у зверей, никогда не было и не могло быть, — но продажу женщин и рабов, оказалось, можно было со временем извести; однако страшнее гнусного позора была в человеке его способность к ненависти. Самый лютый из нас, животных, не умел так стойко ненавидеть, как человек. И я, мечтая стать одним из вас, моя дорогая, вдруг почувствовал, что никогда не смогу сравняться с людьми в этом качестве. Не таилась ли здесь безнадежность моей веры, молитвы, устремлений?
Господи, я не узнавал своего сердечного друга, не узнавал больше космического живописца, написавшего эту великолепную, странную картину. Она вся перекосилась, провисла и сейчас больше, чем когда-нибудь, была похожа на то, что на самом деле из себя и представляла: куском серой мешковины, замазанной красками. Сброшенная с высот на пол, в пыль и позор, красота мгновенно стала уродливой и бессмысленной. Господи, вот я и снова один, совсем один перед тобою, что мне делать? Они же убьют друг друга.
Между тем гладиаторы выкатились из-под картины и теперь дрались под зеркалом, кряхтя, отфыркиваясь и отплевываясь, привставая на колени и вновь в обнимку обрушиваясь на пол. И тут меня осенило, я вскочил, выбежал на кухню, где возле раковины всегда стояло ведро для втягивания воды ноздрями, оно оказалось полнехонько, я схватил его, примчался в мастерскую и с великим наслаждением вылил всю воду на головы бойцов — благо, как раз эти головы были тесно сближены, ибо космический живописец пытался забрать в рот ухо противника с явным намерением откусить его. Слава воде, усмирительнице огня! Драчуны распались и отползли в разные стороны, вытирая руками свои окровавленные физиономии.
Они сидели по разным углам, тяжело дыша и хлюпая разбитыми носами, а я встал между ними и крикнул:
— Теперь бейте меня! Оба, разом, ну! Загрызите меня насмерть! Ведь вы готовы снова сцепиться, словно псы. Разве нельзя жить мирно, по-братски, уважая друг друга?
— Нельзя, — сказал Георгий. — Нет, можно, конечно, — возразил он самому себе, — если бы мы все были без глупых предрассудков, если бы нас окружали такие же, как и мы, свободные от космических премудростей, трезвые люди. Нельзя думать, что хорошая, великая мысль приходит в готовом виде со стороны, откуда-то, а не рождается у нас здесь, только здесь, — громко начал стучать Георгий себя по лбу. — Ведь кто такой Корней Выпулков? Это изменник, переметнувшийся от нас, людей, к каким-то космическим хозяевам. Он их послушный лакей. Он уже больше знать нас не хочет. Он не хочет мучиться вместе с нами в поисках наших, блуждающих истин. Он пишет замечательные картины, потому что талантлив, может быть, как сам Микеланджело, но все портит своими дурацкими названиями. Он продался дьяволу, поэтому я должен с ним драться.