Голди сорвалась с дивана.
— А вдруг это воздушная тревога? Ой, только этого нам не хватало!
— Это полиция, — Шейла с горящими глазами метнулась к входной двери: она по политическим соображениям относилась к полиции враждебно. — Смотри, едут — да это же «скорая помощь».
Шейла выскочила на улицу, за ней — на шее у него все еще моталась гитара — Марвин. За ними — задники шлепанцев хлопали ее по пяткам — ковыляла Голди. Посреди улицы она обернулась: удостовериться — закрыта ли дверь, иначе от воров, им ведь что ночь, что день, букашек и пыли не уберечься. Когда Голди повернула голову, выяснилось, что бежать недалеко. «Скорая» остановилась напротив, у дома Кауфманов.
Там уже толпились соседи все еще в халатах, в пеньюарах, с юмористическими страницами газет в руках; и гои, шиксы в шляпках, тут же. Пробиться вперед к Шейле и Марвину Голди не удалось, но, хоть она и стояла позади толпы, ей было видно, как из «скорой» выскочил молодой врач и взбежал, перепрыгивая через две ступеньки, на крыльцо, из его заднего кармана, вихляясь, свисал стетоскоп.
Тут подоспела и миссис Катц. Коренастая, лицо багровое, живот чуть не до колен, дергала Голди за рукав.
— Голди, у них опять беда?
— Кто знает, Перл? Такая кутерьма. Можно подумать, атомную бомбу взорвали.
— Как бомбу взорвут, так ты узнаешь, — сказала Перл Катц. Обозрела толпу, перевела взгляд на дом. — Бедняга, — сказала она: вспомнила, что всего три месяца назад ветреным мартовским утром «скорая помощь» увезла мужа миссис Катц в частную лечебницу, откуда он уже не вернулся. — Беда, беда… — Миссис Катц трясла головой — сочувствие било в ней через край. — У всех, уж я-то знаю, свои беды — у кого больше, у кого меньше. Наверное, у нее нервы сдали. Это нехорошо. Желчные камни, их вырежут, так их уже нет. А нервы — это же просто страшно. Ну а вдруг не ей, а дочке стало плохо, вы как думаете?
— Дочки нет дома, — сказала Голди. — Она уехала с Майклом, нашим племянником.
Из дома никто не выходил, и, чтобы время не пропадало даром, миссис Катц решила кое-что поразведать.
— Голди, он кто? Сын того брата, с которым Лу не разговаривает? Это его сын?
— Да. Сын Сола из Детройта…
Голди оборвала фразу на середине: входная дверь отворилась, но из дома никто не вышел. Голос из первых рядов скомандовал:
— Попрошу расступиться! Прошу вас! Да расступитесь же! — Голди узнала голос Шейлы. — А ну расступимся! Марвин, помоги!
— Я не знаю, куда положить гитару, на нее могут…
— Оттесни их! — скомандовала Шейла.
— Да гитара же…
Теперь врач с помощником пытались вынести носилки из дверей — двигали их туда-сюда, накреняли. Позади них стояла миссис Кауфман в белой мужской рубашке, заправленной в шорты. На месте глаз — две красные ямы, и не накрашенная, отметила миссис Катц.
— Наверное, что-то с девчонкой! — сказала Перл Катц — она приподнялась на цыпочки. — Голди, ты не видишь, кого несут — девчонку?
— Девчонки нет дома…
— А ну отступите! — скомандовала Шейла. — Марвин, что же ты, помогай!
Молодой врач с помощником, крепко держа носилки, боком спускали их с крыльца.
Миссис Катц подпрыгивала.
— Кто это, кто?
— Мне не видно, — сказала Голди. — Не видно… — И, скинув шлепанцы, встала на цыпочки.
— Господи ты, Боже мой! Господи! — и с криком:
— Лу! Лу! — ринулась вперед.
— Мама, отойди! — Шейле пришлось оттащить мать.
Носилки тем временем вдвинули в «скорую помощь».
— Шейла, пусти, там же твой отец! — Голди указала на «скорую», на крыше которой медленно вращался красный фонарь. На миг обернулась — посмотрела на крыльцо. Ида Кауфман все еще стояла там, крутила пуговицы на рубашке. И только потом рванула к «скорой», дочь бежала рядом, поддерживала ее под локоть.
— Кто вы ему? — спросил врач. Он шагнул вперед — хотел преградить им путь: казалось, они того и гляди нырнут в «скорую» вслед за носилками, рухнут на пациента.
— Жена… — возопила Шейла.
Врач указал на крыльцо.
— Послушайте…
— Я его жена, — кричала Голди. — Я.
Врач посмотрел на нее.
— Влезайте.
Голди, пока врач и Шейла подсаживали ее в «скорую», тяжело сопела, когда же она увидела Эпштейна — мертвенно бледное лицо, глаза закрыты, кожа серее прикрывавшего его серого одеяла, — у нее захватило дух. Врач, отодвинув Шейлу, забрался в машину, «скорая» тронулась, завыла сирена. Шейла метнулась вслед за «скорой», забарабанила кулаком по дверце, но тут же повернула назад и, раздвигая толпу, поднялась к миссис Кауфман.
Голди обратилась к врачу:
— Он умер?
— Нет, у него сердечный приступ.
Голди ударила себя кулаком по лицу.
— Он выздоровеет, — сказал врач.
— Почему вдруг сердечный приступ? У него никогда не было сердечного приступа.
— Ему шестьдесят, шестьдесят пять, такое случается, — врач говорил отрывисто: держал Эпштейна за руку.
— Ему всего пятьдесят девять.
— Всего-навсего, — сказал врач.
«Скорая» проскочила на красный свет, резко свернула направо, Голди шмякнулась на пол. И, так и не поднявшись с пола, сказала:
— И почему вдруг у здорового человека…
— Не спрашивайте. Мужчине на возрасте не пристало вести себя как юнцу…
Голди заслонила глаза руками, и тут Эпштейн открыл глаза.
— Он очнулся, — сказал врач. — Может быть, он хочет подержать вас за руку или что.
Голди подползла к Эпштейну, посмотрела на него.
— Лу, как ты? Что у тебя болит?
Эпштейн молчал.
— Он понимает, что это я?
Врач пожал плечами:
— Скажите ему.
— Лу, это я.
— Лу, это ваша жена, — сказал врач.
Эпштейн сморгнул.
— Он понимает, — сказал врач. — Он выздоровеет. И всего-то нужно вести себя, как положено, как положено в шестьдесят.
— Слушай доктора, Лу. Тебе нужно вести себя, как положено, и только.
Эпштейн открыл рот. Язык дохлой змеей повис между зубов.
— Ничего не говори, — сказала жена. — Ни о чем не волнуйся. И о фирме тоже. Все обойдется. Наша Шейла выйдет за Марвина — и так все устроится. Тебе не придется продать фирму, она останется семье. А ты не будешь работать, ты отдохнешь, тебя заменит Марвин. Марвин, он умный, Марвин — это менч[78].
Лу закатил глаза.
— Не говори, лежи себе тихо. Я за всем присмотрю. Ты поправишься, мы поедем отдохнуть. Хочешь, поедем в Саратогу — там минеральные ванны. Вдвоем — ты, я… Лу, я тебя спрашиваю, ты будешь жить, как положено? — Она вцепилась ему в руку. — Будешь? — По щекам ее текли слезы. — Потому что, Лу, чем это кончится — ты совсем убьешь себя, вот чем! Не прекратишь свои штуки — и все…
— Ладно, ладно, — сказал врач. — Успокойтесь, не то нам придется выхаживать не одного больного, а двух.
Машина сбросила скорость и, притормозив, подкатила к дверям больницы, врач опустился на колени у задней дверцы.
— Сама не знаю, почему я плачу. — Голди утерла глаза. — Он поправится? Вы так скажете, так я вам поверю: вы же доктор.
Молодой человек распахнул дверцу с намалеванным на ней большим красным крестом; Голди, понизив голос, спросила его:
— Доктор, а от сыпи вы его тоже вылечите? — И нацелила палец.
Врач посмотрел на нее. Приподнял прикрывающее наготу Эпштейна одеяло.
— Доктор, а это опасно?
Из глаз, из носа у Голди текли ручьи.
— Это же всего-навсего раздражение, — сказал врач.
Голди схватила его за руку:
— И вы можете от него вылечить?
— Конечно, навсегда, — и врач выпрыгнул из «скорой».
ПО ПЕСНЕ ЧЕЛОВЕКА НЕ ПОНЯТЬ
С бывшим преступником Альберто Пелагутти я познакомился пятнадцать лет назад, в девятом классе, на уроке профориентации. В первую неделю нас подвергли серии тестов, чтобы определить наши навыки, недостатки, склонности и душевные особенности. В конце недели мистер Руссо, учитель профориентации, сложит наши навыки, вычтет недостатки и скажет нам, какая работа наиболее соответствует нашим талантам; все это было чрезвычайно таинственно, но научно. Помню, первым был у нас «тест на предпочтения»: «Что бы вы предпочли делать: то, это или еще что-то…» Альби Пелагутти сидел позади меня слева, и в этот первый день занятий, пока я вольно шагал по тесту, то изучая древние ископаемые, то защищая в суде преступников, Альби, как нутро Везувия, дышал, возгонялся, вздымался, опадал, затухал, набухал на стуле. Когда он наконец принимал решение, он его принимал. Слышно было, как карандаш его твердо ставит крестик в столбце против деятельности, предпочесть которую он считал наиболее разумным. Его мучения подтверждали легенду, предшествовавшую его появлению: ему было семнадцать, он только что вышел из Джемсбергской колонии; наша школа была у него третьей — третий год в девятом классе; но теперь я услышал еще один твердый крестик — он решил «завязать».