Тетя Наташа – педагог, заслуженный учитель России. С ее дочерью Люсей, моей двоюродной сестрой, мы дружили. Она работала в Московском доме книги на Новом Арбате с самого начала его существования в должности заведующей отделом подписных изданий. Когда я забегал к ней в магазин, то получал «по блату» очередное «дефицитное» собрание сочинений. Семья Махаевых, конечно же, всегда предоставляла мне ночлег в Москве, поскольку возвращаться к маме в город Покров мне всякий раз было поздновато. Москва не отпускала.
С той поры прошли десятилетия. Сестра и сегодня, будучи уже на пенсии, трудится в этом книжном оазисе.
Так вот, пять лет тому назад Наталия Александровна, мама Люси, скончалась. На поминки собралась вся оставшаяся в живых родня. Конечно же, проводить тетю Наташу приехал и я. И вот в часы скорбной поминальной церемонии сестра подарила мне на память о маме книжку ленинградского писателя Бориса Четверикова под названием «Всего бывало на веку». «Это муж ближайшей маминой подруги. Он пострадал от сталинских репрессий. Почитай, вдруг пригодится в твоей журналистской работе», – сказала мне Люся.
Имя писателя Бориса Четверикова я слышал, но с ним лично и с его творчеством знаком не был. Поэтому, взяв книжку, не придал ей особого значения и, придя домой, отложил на верхнюю полку.
Работая над рукописью о Сталине, я вспомнил о Борисе Четверикове и его книге, подаренной Люсей. Стал перелистывать, и меня сразу же, с первых страниц, пронзила трагическая судьба писателя, проведшего в лагерях 11 лет. Я буквально «проглотил» 150 страниц воспоминаний Четверикова, содержательных, конкретных, личностно и исторически выверенных. Книга вместила страшное время 1930–1950-х годов.
Кстати, Людмила поведала мне, что в роду Махаевых-Воздвиженских было пять священников, все они пострадали в 1930-х годах, двое из них нашли свою судьбу в Бутовском расстрельном рву.
Несколько отрывков из книги Бориса Четверикова, рисующих страницы «страшных лет России», представляю читателю.
* * *
…Почему-то в массах утвердилось мнение, что сажали и расстреливали только в 1937-м. Это неверно. Сажать начали сразу после смерти Ленина. Первыми поехали в лагеря старые большевики-ленинцы. Затем сажали, так сказать, кампаниями. Была польская операция, была церковная. Особенно свирепо расправлялись с лицами дворянского происхождения.
Жуткое зрелище. На перроне Московского вокзала толпы растерянных людей, пианино, диваны, шкафы… Было объявлено, что выселяемые дворянские семьи могут брать с собой любые вещи. А на вокзале выяснилось, что людей-то еле-еле впихнуть в теплушки, какие там диваны. Вопли, плач, истерики… Пронырливые деляги скупали все за бесценок. Цена была – сколько дадут. Дети почти не плакали, а только смотрели изумленными глазами на эту свалку.
Это самые ранние мои питерские впечатления. А в 1930-е годы я видел и пострашнее картины, когда ездил на Север, в Архангельск и Вологду, в зимнюю пору. На всем пути от Котласа до Архангельска прямо на снегу виднелись кучки людей, высаженных из эшелонов «раскулаченных». Трудно было поверить, что грудных детей и чуть постарше раскулачивали: ведь у детей не было ни своих коров, ни своих изб. И вряд ли грудные дети угрожали свергнуть советскую власть. Раскулачивали тех, у кого не одна, а две коровы. Словом, надо было быть совсем идиотом, чтобы не понять, что это зверское истребление народа, а не классовая борьба.
Сажали и в 1940-е годы – я тому пример. Сажали и позже. Ужас, навеянный неслыханными репрессиями, не рассеялся до сих пор. Люди потрясены самой возможностью таких расправ и издевательств. Ведь счет все время шел на миллионы. Ничего подобного не испытывало Российское государство за все время своего существования с Х-го по ХХ-й век.
В ночь на 12 апреля 1945 года я был арестован по клеветническому доносу одного субъекта, которого уже нет в живых и которого я не называю только потому, что не имею на руках соответствующего документа. Но документ такой есть, существует, его зачитывали мне в апреле 1956 года в Ревтрибунале на Дворцовой площади. Выдать отказались: только по запросу какой-либо организации или учреждения…
…И начались мои скитания по этапам и лагерям, началось познавание на каждом шагу нового, неведомого мне океана горя и унижений, бед и страданий. Как я понял позднее, то, что я пережил в тюрьмах, были еще цветочки. Ягодки были впереди.
Но и от «цветочков» можно было свихнуться. Хотя, перелистав написанное, я понял, что при моем прирожденном неунывающем характере я неверно изобразил нечеловеческие мучения, испытанные мною и в карцере, и в долгие часы на допросах, и вообще во всем тюремном существовании, оставляющем отпечаток на всю жизнь. Да, я стирал салфетки и носовые платки, мыл стены камеры, да, я изучал малярное дело и создал в застенках жутких Крестов недурной хор, голоса которого проникли даже сквозь шкуру тюремных надзирателей и разбудили в них то, что составляет суть человека: душу. Но это были мои способы выжить, мое преодоление неизбывной тюремной тоски, совсем особенной, сосущей, смертной. То, что я видел своими глазами в Крестах и на Шпалерке, сейчас мне представляется приснившимся кошмаром. И я сам себя обманываю, рассказывая о тюрьме только необычное и сравнительно веселое, потому что не хочу изображать страсти и муки, нагнетать ужасы. Не хочу, например, но надо рассказать о том, как мне во время допросов ломали пальцы на ногах. (Я и посейчас ношу обувь на три-четыре размера больше – так изуродованы мои ноги.) Я вообще не люблю рассказывать о страданиях. Да, всякого повидал. Но не погиб! Выжил, хотя и вернулся через одиннадцать лет с цингой. Вот и все. Когда меня донимают расспросами, я большею частью отшучиваюсь: считаю, говорю, свое пребывание в тюрьмах и лагерях творческой командировкой в преисподнюю. И рассказываю своего года «лагерный Декамерон» и всякие лагерные хохмы. Вроде того, как прибывшего этапом новичка окружают любопытные: «Сколько тебе дали?» – «Пятнадцать лет». – «За что?» – «Да ни за что!» – «Врешь, ни за что десять дают!»
В Екклезиасте говорится, что живому псу лучше, чем мертвому льву. Не знаю, как псу, а человек – если жив – должен жить, и жить ему помогают чувство юмора, запасные профессии и вот такая, как у меня, неунываемость, а также девиз того же Екклезиаста: «Суета сует и все суета и томленье духа!»
Описать же пережитое все-таки необходимо. Чтобы наглядно показать: человек прочных убеждений ни при каких обстоятельствах не согнется и не переметнется. У меня достаточное зрение, чтобы разглядеть, из какой трубы дым идет. Понимаю, что были среди арестованных и в самом деле преступники – диверсанты, шпионы, растратчики, которых и следовало сажать. Но в отношении основной массы репрессивная акция была предпринята сознательно. Меня реабилитировали, я вышел из всех испытаний советским человеком, каким и был. А в чем-то, как это ни парадоксально звучит, эти годы обогатили меня: я стал умудреннее, глубже познал жизнь. До дна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});