— В один прекрасный день взяла и ушла, — сокрушался он годы спустя, — никто не понимал почему, и никто не знал — куда.
Будто птица певчаяУлетела вдаль.Кто бы мог подумать,Кто бы угадал…
Пролетели пасмурныеВторник и среда.Взоры потемнели,Смолкла суета.
Опустели улицыПод моим окном.Мирно и спокойно,Скучно и темно.
Папиш-Деревенский декламировал нараспев, особенно грустным и торжественным тоном, губы его тщательно выговаривали каждую букву, а взмахи бровей отмечали рифмы на концах строк.
Госпожа Шварц — энергичная и деловая женщина с лицом, изборожденным тысячей морщинок, не знала ни минуты покоя. Письма приходили и отсылались, почтовые голуби и посыльные появлялись и исчезали. В заключение всей этой переписки в Зихрон приехала машина с персональным водителем и забрала мать с дочерью в порт Тантура. Маленький аккуратный белый кораблик, на обоих бортах которого золотой краской была выведена свежая надпись «Ривка», горделиво покачивался на волнах. С его борта была спущена на воду шлюпка, и два здоровенных матроса переправили Ривку с берега на корабль.
Хаим Грин, состоятельный английский торговец, бывший когда-то простым лейтенантом запаса и простаивавший длинными холодными ночами под домом Ривки в Зихроне, поджидал ее на борту. «Ривка» выпустила из двух своих труб по белому облаку, совершила разворот и медленно удалилась.
Госпожа Шварц подождала, пока силуэт корабля не исчез окончательно за горизонтом, затем села в машину и вернулась домой. В течение долгих двадцати пяти лет ни Ривка-женщина, ни «Ривка»-корабль не появлялись у берегов Израиля, пока однажды в газетах не появилась короткая заметка, гласившая о том, что «сэр Хаим Грин с супругой госпожой Грин прибыли в Израиль с готовностью влиться в местную жизнь». Внизу прилагалась фотография супругов на фоне кораблей, стоящих в Хайфском порту, оба в дорогих пальто с полосатыми меховыми воротниками, с капитанскими фуражками на головах и ослепительными улыбками на лицах.
Папиш-Деревенский, до той поры хранивший в памяти прекрасные черты, как оголтелый выбежал на улицу, тыча в лицо недоумевающим односельчанам газетой, принялся орать: «Она вернулась! Я же вам говорил! Она вернулась!»
И действительно, госпожа Грин оказалась той самой Ривкой, а сэр Хаим — ее мужем, за двадцать пять лет превратившимся из молодого состоятельного торговца в старого богатого банкира.
— Он был весьма достойным и хорошо воспитанным джентльменом, — вспоминал Папиш-Деревенский.
Сэр Грин вкладывал деньги в школы и фабрики, построил не одну учебную лабораторию в университете, основал фонд по выдаче стипендий нуждающимся студентам, а также приобрел роскошный дом на улице Алоним в Тив'оне. Затем, в силу врожденной деликатности, проявлявшейся во всех его поступках, он поторопился умереть, дабы его вдова смогла вернуть себе своего первого мужа и прожить с ним снисходительной победительницей последний год своей жизни.
Однако в тот день, когда она покинула деревню, а «мы все выглядели, как морда с подбитым глазом», Яаков оказался единственным, кто не обратил никакого внимания на ее уход. Возвратясь вечером домой, он позвал несколько раз: «Ривка! Ривка!» Не получив ответа, Шейнфельд приготовил себе стакан чаю и отправился спать. Проснувшись задолго до рассвета, он вышел из дому, так и не ошутив холодной пустоты в постели рядом с собой. В голове Яакова созрел некий план, и он безотлагательно окунулся в приготовления.
Вечером того же дня, вернувшись со склада, Юдит обнаружила, что к одному из стропил в хлеву привязана деревянная клетка, а в ней — крупный кенарь, самый большой и красивый из оставленных альбиносом умевший к тому же насвистывать коротенькие арии из модной в свое время оперетки. К свежевыкранному донышку клетки снизу была приклеена записка, гласившая, а может, и цитировавшая довольно избитое: «Птицы поют о том, что человек не может выразить словами».
Глава 7
Я уже рассказывал вам о том, что Бат-Шева, жена дяди Менахема, называла его «той еще птицей». Моше называл брата «диким петухом», но любил безмерно, уважал зa мудрость, а однажды, в порыве откровенности, даже поведал ему о своих еженощных поисках косы. Они были очень разными, Моше и Менахем, но это обстоятельство скорее сближало их. Живя в разных деревнях, они все же часто гостили друг у друга. Одед запрягал телегу и забрасывал на нее несколько мешков с соломой, чтобы хоть немного смягчить немилосердную тряску ее деревянного остова. Не по годам ответственный и серьезный, он требовал, чтобы отец доверил ему вожжи. Затем все влезали на телегу, и Наоми смеялась, указывая пальцем на Рахель, озабоченно глядящую на приготовления из-за приоткрытой двери хлева.
— Иди, иди, иди, — звала ее Юдит, и та, легко перемахнув через невысокую изгородь, присоединялась к поездке.
Телка беззаботно трусила вслед за телегой на своих длинных ногах, не отставая ни на метр, и лишь временами останавливалась для того, чтобы сорвать пару цветков клевера.
Моше недовольно наморщил лоб.
— Зачем она всюду за нами бегает, как собака? — проворчал он.
— Но ведь она же никому не мешает, идет себе спокойно и даже не лает! — принялась уговаривать отца Наоми.
— Она пощиплет немного травки по дороге, — вмешалась Юдит, — вот тебе и экономия.
— Это же не имеет никакого вида! — кипятился Моше.
Дорога вилась вдоль толстенной трубы старого водопровода, по которому когда-то вода из источника поступала в деревню. По обеим сторонам дороги в изобилии росли кусты клещевины, а у кромки поля шмыгали попискивающие комочки полевок. По ночам шакалы устраивали на них охоту, а под утро завывали своими тонкими, леденящими кровь голосами прямо под окнами домов, стоящих на окраине деревни. Сторожевые собаки, несмотря на превосходство в силе и размерах, и те приходили в ужас от первобытной дикости, звучавшей в этом вое. Они отчаянно царапались в двери, умоляя впустить их внутрь, и неясно, чего они боялись больше — укусов шакалов или самого искушения свободой
Много лет спустя я оставил учебу в университете, вернулся домой и некоторое время работал на общих полях, бывших собственностью деревни. Целый месяц я сидел за рулем старого «Д-6», вспахивая поле на тот же манер, каким люблю писать письма — вдоль до конца грядки и обратно. Соколы парили над моей головой, цапли и вороны, хорошо усвоившие собственную выгоду от каждого сельскохозяйственного сезона, скакали за мной по выкопанной борозде, выклевывая из земли червяков и личинок жуков, выброшенных на поверхность плугом, и учиняя кровавую расправу над несчастными полевками, чьи подземные ходы взламывали его острые ножи.
Здесь, на окраине поля, изгиб русла вади терялся в зарослях камыша. Благодаря близости воды и изобилию ила берега были покрыты буйной порослью. С детства я прихожу сюда: осенью — за спелой малиной, а весной — за букетами анемонов и нарциссов. Зимой Моше не разрешал мне сюда приходить. Из-за дождей вода в вади поднималась и мутнела, а берега покрывались топкой предательской грязью.
— Как ты можешь посылать его туда одного? — кричал он на маму.
— Ничего с ним не случится, — спокойно отвечала та и добавляла: — Иди, Зейде, и не задерживайся допоздна.
Я уходил, ощущая затылком беспокойные взгляды трех моих отцов.
Теперь Моше позволял Одеду править телегой даже на переправе через вади. Все сидели не шелохнувшись. Рабинович никогда и ни с кем не говорил о своей Тонечке, но это было то самое место, та самая вода… Даже лошадь, которую Моше приобрел много лет спустя, опасливо вытягивала шею, осторожно ступая по хлюпающей грязи, а у самой воды заупрямилась, однако, понукаемая Одедом и подталкиваемая вперед весом телеги, продолжила свой путь. Отражения дрожали на кругax, расходившихся от лошадиных копыт, но колеса телеги, поднимавшие со дна клубы ила, тут же мутили их.
Снова оказавшись на твердой почве, Рабинович оглянулся назад. Рябь понемногу улеглась, вода вновь прояснилась, и вади, подобно женской плоти, снова был гладок и спокоен, и на его поверхности не осталось ни единого шрама.
На подъезде к железнодорожной станции, той самой, на которой сошла когда-то моя мама, Одед остановил телегу.
— Сделаем привал и перекусим, — предложил Моше. — Некрасиво заявляться в гости голодными.
Все были рады спрыгнуть с повозки и немного поразмяться. Наоми расстелила на траве старую простыню. Рахель резвилась в сторонке, бодая порхающих бабочек и стрекоз, жевала цветы и блаженно пофыркивала.