Добрынин одним прыжком перемахнул через изгородь и схватил свою Любу за плечи. Дрожа и задыхаясь, она в отчаянии метнула глазами по сторонам. Тогда он сильнее стиснул ее плечи и посмотрел в сторону железнодорожного полотна. Она поняла и первая побежала наверх. Там, за насыпью, ждал их близкий молчаливый лес.
Добрынин получил письмо от жены.
«Здравствуй, дорогой муженек мой, Максим Харитонович. Хорошие вести прислали мне добрые люди. Сказывают, живешь ты весело, жених женихом. Что ж сам мне не напишешь, не похвастаешься своей красулей…»
Он без пропусков, слово за словом читал письмо, но кривые, крупно написанные строчки — площадная брань, причитания, слезы, угроза наложить на себя руки — протекали перед ним, ничего не оставляя в его душе. Лишь одно место письма задело его. Будто одернутый, он прочитал это место во второй раз:
«…Теперь жди меня скоро домой. А еще напишу я твоему партийному начальству…»
Добрынин порвал письмо пополам, сложил половинки, опять порвал. Вспомнилось нервное, иссушенное лицо Овинского. Максим Харитонович разорвал оставшиеся в руках клочки и прошептал:
— Хоть четвертуйте!
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
Было воскресенье. Соболь проснулся поздно и долго не мог собраться с духом, чтобы заставить себя подняться. От каждого движения его мутило, усиливалась боль в затылке.
Вчера он кутнул в городе со своей крутоярской подружкой. Она была примой танцевального ансамбля Дворца культуры металлургов. Для формы числилась во Дворце не то кассиром, не то билетершей — она и сама точно не знала кем, — а фактически только выступала в концертах.
Сейчас все вчерашнее казалось скверным, глупым, моментами даже мерзким. Хотелось поскорее забыть все это, сбросить как шелуху и войти в наступающий день очищенным, обновленным.
И, словно отвечая его желанию, на глаза ему попалась лежавшая на столе книга из деповской библиотеки. Книга напомнила о Лиле Оленевой. На днях девушка сказала, что очень хотела бы показать ему свое самое излюбленное место в лесу. Они условились увидеться в воскресенье утром.
Ему представилось, как он идет рядом с ней, слушает журчанье ее голоса. На него повеяло ее чистотой, и казалось, что и сам он делался чище, лучше, как чище, лучше делается вода, когда в нее кладут серебро.
Потом ему вспомнилась еще одна намеченная на сегодня встреча: Тавровый при недавнем разговоре с Соболем по телефону повторил, что ждет его у себя в воскресенье вечером.
Наконец решившись, Соболь сбросил с себя теплое одеяло и, охваченный холодком нетопленой комнаты, соскочил с постели на мягкий ворсистый ковер. Стеганое, ослепительно яркое атласное одеяло, ковер, что приятно щекотал ступни ног, другой ковер, что висел над кроватью, подарила мать. Недавно она приезжала навестить сына. Это был уже второй ее приезд сюда. В первый раз она приезжала посмотреть на Крутоярск-второй, когда Игорь находился еще в Казахстане, но перевод его оттуда был уже устроен — отец Игоря, Александр Игнатьевич Соболь, в конце концов отступил перед слезами жены, письмами сына и собственной отцовской слабостью.
Пока Соболь приводил в порядок свой костюм, пока кипятил воду на электрической плитке, пока мыл голову, пока тщательно брился, его состояние выправлялось. Из дома он вышел прямой, подтянутый, щеголеватый, как всегда.
Оленевы жили в другом конце дома. Их крыльцо было четвертым от крыльца Соболя.
Из сарая с ведром угля вышла соседка, жена Городилова-старшего. Увидев Соболя, закланялась издалека и, переваливаясь, засеменила короткими ножками наперерез ему.
— Уже подтапливаете, хозяюшка, поджимает! — бросил Соболь.
— Как же, Игорь Александрович, октябрь на носу.
— Зато погода на редкость. Не спугните.
— Во дворе хорошо, а у теплой печи еще лучше. Может, и вам заодно подтопить?
— Пожалуй, если вас не затруднит.
— Господь с вами, Игорь Александрович. Я заодно. Ключик извольте оставить.
Соболь отдал ключ. Городилова поставила ведро и, подвинувшись поближе, зашептала доверительно:
— Сказывают, к Добрынину-то жена приезжает. Как же он теперь с этой-то распутается?
— С кем? — не понял Соболь.
Женщина стрельнула остренькими глазками в сторону крыльца Оленевых.
Соболь нахмурился. Городилова, хозяйственными услугами которой он охотно пользовался и с которой болтал иногда накоротке о разных разностях, уже намекала однажды на какой-то роман между Добрыниным и Оленевой. «Дичь», — решил тогда Соболь. И сейчас, придерживаясь того же мнения, он сказал:
— Сплетни! Оленева интеллигентная женщина. Что у них общего?
— Много общего, — ответила Городилова, нехорошо ухмыляясь.
— Да бросьте вы!
— Сомневаетесь? А вы моего Ивана Кондратьевича спросите. Из райкома письмо прислали. Отзовется Максиму чужое горе. Под вас, под Ивана Кондратьевича яму копал, да сам в яму и попал.
— Что ж, пусть разберутся, — сухо сказал Соболь и двинулся дальше.
Городилова, подхватив ведро, засеменила к своему крыльцу.
Свернув за угол дома, Соболь постучал в окно. Через двойные рамы, как издалека, доносилась музыка. Исполнялось что-то классическое — по радио. А может быть, завели проигрыватель. «Прелюдии и фуги», — с легкой иронией произнес мысленно Соболь. Ему снова вспомнилось то, о чем сообщила только что Городилова и чему он уже верил. «Ничего себе фуга!»
Он сильнее постучал в окно, не по стеклу, а по раме, но штора, закрывавшая окно, оставалась недвижимой. «Неужели не ждет?»
Но Лиля ждала. Она просто не слышала стука.
В это утро она проснулась еще до рассвета и тотчас же вспомнила о своем обещании показать Соболю уголок сорока восьми красавиц. И тотчас же, как и вчера вечером, когда она думала об этом, ей сделалось сладостно и жутко.
Она смотрела в сумрак комнаты и отчетливо видела солнечный день, затерянную среди лесистых гор березовую рощицу и себя, входящую вместе с Соболем в эту рощицу. Сорок восемь красавиц окружают их. Тонкие розовато-белые стволы, последнее золото листьев на ветвях и усыпанная таким же золотом листьев земля. Тихо-тихо. Только трепещет вода в ручье. И далеко-далеко вокруг ни души. А рядом он, Соболь. Он восхищен, он потрясен. Он молчит, он волнуется, он хочет что-то сказать и не находит слов. Или, может быть, он скажет только два слова: «Спасибо, Лиля!»
Бегут минуты. Трепещет в ручье вода. Беззвучно падает к ногам Соболя желтый лист. Замерли березы, замерли ели вокруг, замерли горы.
А потом? Что будет потом? А потом что-то должно случиться, обязательно что-то должно случиться.
Может быть, это произойдет так… Он берет Лилю за руку. Они смотрят друг другу в глаза, и она слышит: «Лиля, вы необыкновенная… Вы как сон…» Потом он опускает голову. Она совсем близко видит его чудесные шелковистые волосы. Ей нестерпимо хочется подвинуться еще ближе и утопить в них свою руку. Но вот он опять поднимает голову. «Лиля, я люблю вас», — слышит она…
Тук, тук, тук… Какие громкие, какие оглушительные удары. Что это? Откуда они? Тук, тук — отзывается в голове, в руках, в ногах. Сердце, это стучит сердце.
Лиля ощутила под головой твердость подушки. Сумерки комнаты снова обступили ее. Но ненадолго. «А дальше? — нетерпеливо спросила она, едва уняв биение сердца. — Как будет дальше?»
И снова она вместе с Соболем. «Почему вы молчите, Лиля?» — спрашивает он. Она дотягивается до его чудесных волос, она то ворошит их, то гладит. И он, Соболь, кажется ей таким беспомощным, таким маленьким. Но она тверда и скажет ему правду. «Я тоже люблю вас, — слышит она свой голос. — Но мы должны надолго расстаться. Своими планами я не пожертвую даже из-за любви». Она говорит еще что-то — о Москве (или о Ленинграде), о необыкновенных, замечательных делах, которые ей суждено свершить уже в институте. «Вы дождетесь меня?» — спрашивает она.
Тук, тук, тук… Кажется, сердце увеличилось во много раз. Каждый удар его сотрясает тело и отдается даже в подушке.
…В это утро Лиля и Любовь Андреевна завтракали в странном обоюдном молчании. Обе были рассеянны, и обе не замечали своей рассеянности. И каждая была благодарна другой за то, что ее ни о чем не спрашивают.
После завтрака Любовь Андреевна сказала, что ей надо в депо. Она даже объяснила — почему-то очень старательно, очень подробно, — зачем ей нужно в депо. Но Лиля пропустила ее объяснения. Она приняла к сведению лишь одно — мать уходит. Провожая мать, Лиля горячо, порывисто обняла и поцеловала ее, но, когда та замешкалась немного в комнате, Лиля подумала как в лихорадке: «Ну уходи, уходи же скорей!»
До встречи с Соболем ее отделяло всего каких-нибудь сорок — пятьдесят минут. Чтобы еще сократить время, она завела проигрыватель, поставила Шестую симфонию Чайковского. Но даже Шестая симфония, обычно трогавшая Лилю до слез, заставлявшая забывать обо всем на свете, сейчас не задевала ее, проходила где-то по краю ее слуха.