Зима
10. Возможно, племя олив слишком много знает
— Неужто тебе правда хочется лазать по деревьям на адском холоде, с корзиной на поясе и по одной собирать эти оливки? Неужто тебе этого хочется? — всякий раз спрашивал Барлоццо, когда я напоминала, чтобы он взял нас на raccolta.
И вот мое желание исполнилось: я примостилась в трех метрах над землей в седловине столетнего дерева, обмотавшись чем могла от жгучего дыхания раннего декабря. Я собираю оливки. Под старым фетровым колпаком звенят уши, кончики пальцев побелели от холода, высовываясь из старых перчаток Барлоццо, снова одолженных у мужа. Из носу течет. Я то и дело посылаю проклятия Афине. Это она, поспорив с Посейдоном, прорастила на камнях Акрополя первое оливковое дерево, объявив его плодом цивилизации. С его плодами ничто не сравнится. По ее словам, мякоть оливки горька, как ненависть, и скудна, как истинная любовь, нужен труд, чтобы смягчить ее, выжать из нее золотисто-зеленую кровь. Олива подобна жизни, и борьба за нее освящает масло, которое будет утешать и питать человека от рождения до смерти. Масло богини стало эликсиром. Его мягкие медленные капли питают овечий сыр, ложка этого масла делает сытными тушенные над огнем дикие луковицы. В масляном светильнике оно освещает ночь, а согретое в руках целителя, ласкает кожу усталого мужчины и рожающей женщины. И по сей день младенца, рожденного в тосканских холмах, омывают в оливковом масле, втирают понемногу в каждую складочку. И на смертном ложе человека умащают тем же маслом, снова очищая его. А после его смерти зажигают свечи и проливают на него теплое масло в последнем омовении — это масло сопровождает его на всем пути, как и обещала Афина.
Барлоццо повез Флориану к врачу в Перуджу, а Фернандо сидел дома у огня, страдая от гриппа, так что на сбор оливок я пошла одна. Я поглядывала на сборщиц вокруг меня. В блестящей гуще ветвей они похожи на незатейливые украшения. Завернулись в платки и шали, в слои шерсти, передник поверх двух свитеров. Женщины походили на коренастых сильфов. Мужчины в зеленых с оранжевым охотничьих костюмах были не так красивы. Все они наверняка замерзли, промерзли до костей, но перекликались и перешучивались сквозь ветер, совершая, может быть, самый древний из крестьянских ритуалов. Золотисто-зеленый сок этого года будет таким же, как за тысячу лет до них. Правда, мне подумалось, что на сборе урожая в Акрополе бывало теплее.
Зимний свет походил на жидкий утренний чай, в воздухе пахло снегом. Мы работали в маленькой роще на земле младшего кузена Барлоццо. Сотни две деревьев. Даже в пасти холода я радовалась своему блестящему насесту и виду, открывавшемуся кругом. Оливами здесь дорожат еще больше, чем виноградными лозами и пшеницей. С высоты мне видно было все маленькое хозяйство. Деревья, расставленные на красной земле Тосканы, карабкающиеся по ее меловым бокам, пастбища и луга на холмах. Оливы надежнее звезд. Но даже когда их целая роща, они выглядят обособленными, одинокими. Старые деревья словно корчатся в муках, их стволы уродливо вздуваются. Они как бы разбухли от множества историй, их груди растрескались, обнажая неколебимые сердца. Но даже молодые, еще свежие и стройные, уже отмечены звенящей тоской. Быть может, племя олив слишком много знает.
Каждый день несколько килограммов драгоценных даров уносят в каменный сарай, где черный ослик в веревочной упряжи вращает жернова семнадцатого века, выступает в ежегодном представлении. Ослик плачет и ревет, сверкает черными бархатными глазами на восхищенных зрителей — стариков и детей. Он кружится в танце целый день, вращая камни, которые превращают порфировые плоды в густую массу. Потом эту массу прокладывают между плетенными из конопли циновками и снова отжимают, пока первые капли не начнут неохотно капать в старый каменный чан. Конечно, эта первобытная методика — всего лишь дань прошлому. Почти все оливки отправляют на общий масличный пресс в Пьяцце.
Масличный жом так мал, что обслуживает только местных крестьян и padroni, у каждого из которых три-четыре сотни деревьев, а у иных, как у родни Барлоццо, и того меньше. Крестьяне часто помогают друг другу в уборке, но на этом дележка кончается. Каждый уверен, что холил и лелеял свои оливки лучше других, выбрал самое подходящее время для уборки, и желает получить обратно именно свое нефритовое богатство. Поэтому он сам отвозит свои оливки к жому, устраивает их в posto tranquillo, тихом месте, где сможет их стеречь, охранять от разбойников, ожидающих своей очереди. И наконец пристально следит, словно узнавая каждую в лицо, как все до последней пурпурной ягоды засыпают в жом, чтобы раздавить и перемолоть между гранитными блоками. И присматривает, как мякоть переливают в чан и перемешивают металлическими лопатками, согревая движением, чтобы щедрее капало масло на последней стадии spremitura, отжима. Потом пасту процеживают сквозь циновки, отбрасывают отходы, и теперь наконец масло течет свободно. Но крестьянин все смотрит, как его благословенное масло переливают в бутыли, которые он обычно закупоривает собственноручно, теми самыми руками, которые собирали оливки и подрезали деревья. Бутылями нагружаются его аре — трехколесная мототележка, — на которых крестьяне терроризируют проселочные дороги, или прицеп трактора. И он эскортирует свое масло к дому, подобно кавалерии крестоносцев, везущих добычу под багровеющим солнцем. Стоит мне чуть прищуриться, и трактор расплывается, а на его месте возникает конная телега, незаметно перенося меня на полтысячелетия назад.
В долгие-долгие часы ожидания очереди к жому давильщик, хозяин, обслуживает клиентов. Жом построен по-деловому: цемент и ржавая крыша, местами земляной пол, гладкие белые плитки вокруг механизма. Но в дальнем конце устроен огромный очаг. Пылающие поленья приподняты, и раскаленный добела пепел падает вниз. Над мягким теплом этого пепла лежит старая решетка, рядом на укрытом клеенкой столе килограммовые караваи деревенского хлеба, нож с огромным лезвием, блюдце с грубой морской солью и очищенные дольки чеснока, рассыпанные между ветвями розмарина. У каменной раковины пристроен бочонок красного вина, а на сушилке стоят десятка три перевернутых вверх дном рюмок, ополоснутых под краном. Фермер, стерегущий оливки, прерывает свое бдение ради ритуальной трапезы. Он отламывает кусок хлеба, обжаривает над углями, натирает чесноком и розмарином, церемонно несет на руках к покряхтывающему прессу и несколько секунд держит под стоком. На хлеб капает густая масса, размятые, но еще не отжатые плоды. С теми же церемониями он доставляет сокровище обратно к огню, наполняет рюмку густым сытным вином этих мест. С нескрываемым удовольствием выпивает залпом, жадно съедает хлеб и, довольный, возвращается к своей вахте. Вся процедура может занять до четверти часа, а вскоре снова возникает нужда подкрепиться.